Я, конечно, догадывался, что молчание братьев сциндапсусов и Безымянки как-то связано со вторжением в мою жизнь Нины, но почему, почему они так строго судили меня? В конце концов, я не совершал ничего аморального, я ни над кем не издевался, никому не изменял. Никому не изменял... Но если три зеленых стебелька считали, что они могут заполнить всю мою жизнь, они слишком много брали на себя.
И все-таки, наверное, я чувствовал себя почему-то виноватым перед ними. И вина рождала злобу. Да что же это такое, в конце концов? Что я раб, что ли? Кто приковал меня к трем глиняным горшкам? Я за вами ухаживаю? Ухаживаю. Поливаю? Поливаю. Здороваюсь с вами? Здороваюсь. Разговариваю? Разговариваю. Так какого черта вы затаились и самим своим молчанием выказываете неудовольствие? Да кто дал вам право судить меня?
Я начал замечать, что в моей квартирке стало опять как-то промозгло. Мой старинный термометр с делениями по Цельсию и Реомюру исправно отмечал двадцать градусов, но мне казалось, что холодная пронизывающая сырость пробирает меня насквозь.
Ночи опять стали растягиваться, темнота несла тревогу. И сны вернулись страшные, томящие, с бешеным бегом, хриплым дыханием, с обмирающим сердцем, когда просыпался.
Я пошел к Александру Васильевичу и рассказал все. Бутафор суетился, трепетал, заламывал руки.
-- Это ужасно, Геночка,-- сказал он. Лицо его было бледно от страдания. Я усмехнулся.
-- Дядя Саша, давайте попьем с вами чайку.
-- Вот и чудесненько, -- просиял Александр Васильевич, и лысина его сразу порозовела от удовольствия.-- Чай я умею заваривать божественно. Вы, дружок, наверное, заметили, что хвастовство не очень мне свойственно, но на чае я стою и стоять буду. В Японию пригласят, поучись, мол, товарищ Хорьков, чайной церемонии -- откажусь. Простите, скажу, но никто в мире не сможет заварить чай лучше, чем Александр Васильевич Хорьков, бутафор.
-- Четко вы, однако, формулируете. Но ведь...
-- Все дело в заговоре,-- перебил меня бутафор.-- Все эти правила о сухом нагретом чайнике, о воде, которая ни в коем случае не должна пузыриться,-- все это, слов нет, верно. Но главное, Геночка, не в этом. Главное -- в заговоре. Надо заговорить чай. И когда ты к нему подойдешь по-хорошему, поговоришь с ним, он тебе такой аромат выдаст, что, ни одному дегустатору не снился, Ну, посудите, Геночка, сами. Или вы вдруг жестоко ошпариваете ничего не ожидающие спящие чаинки, или они добровольно превращаются в цвет и запах. Работа раба и вольного художника.
-- И чай тоже беседует с вами?
-- А как же. Обязательно. Другое дело, все живое говорит по-разному. Чай, например, говорит не словами. Он... как бы вам сказать... напевает, что ли... Но без слов. И почти неслышно. Но я его голос всегда узнаю.
--. Дядя Саша, скажите, а приходилось вам сталкиваться с людьми, которые не только не верили вам, ну, что растения чувствуют и говорят, но которые смеялись над вами?
Александр Васильевич изумленно округлил глаза:
-- Приходилось? Да что вы, Геночка, это не то слово. Да меня почти все психом считают, дразнят -- страшное дело!
-- А вы? Вас это не гнетет?
-- Гнетет, конечно, да что сделаешь, -- он кротко пожал плечами.-Привык. Да они и не со зла. Так уж люди устроены: что непонятно, непривычно -- то смешно. Вы простите, Геночка, я пойду на кухню, чай заговорю.
-- А мне нельзя с вами? Посмотреть.
-- Лучше не надо. Чай, особенно этот вот, грузинский, очень застенчивый, Какой-то у него комплекс неполноценности. Чуть что не так, прямо немеет. Вы уж простите...
Я не специалист по чаю и различаю преимущественно два его качества: крепкий и жидкий. Но янтарная жидкость, что принес с кухни в двух огромных чашках Александр Васильевич, даже и не походила на чай. У меня нет слов, чтобы описать ее вкус и аромат.
-- Ну как? -- самодовольно прищурился бутафор.
-- Изумительный напиток!
-- Тут что еще очень важно -- чтобы чай чувствовал атмосферу в доме. Если завариваешь его для людей, которые тебе неприятны, которые к тебе относятся без тепла, заговаривай не заговаривай -- чай молчит.. Ну а когда он сожмется, тут ничего не выйдет, обычная заварка.
Странно, странно я себя чувствовал, слушая важные речи дяди Саши. Наш мозг разделен на две половины: левую и правую. И функции их, я думаю, не совсем совпадают, и.сами они изрядно разнятся. Одна суха, точна и все складывает и суммирует с бухгалтерской точностью. Другая -- порывистая, доверчивая и романтичная. Я физически чувствовал, как раздваиваюсь, слушая Александра Васильевича. Одна половина мозга внимала жадно, восторженно обнимая мысль о живой душе всего живого. Другая сухо фиксировала: чушь. Какой, к черту, язык может быть у чаинок? Да хоть ты сутки пронизывай чаинку лучами электронного микроскопа, ничего, кроме положенных ей клеточных структур, не найдешь. Так что все это мистические бредни, к тому же не новые. Но ты ведь сам разговаривал и с братьями сциндапсусами и с Безымянкой, сам пришел к старичку бутафору, потому что удручен их молчанием? Ну и что? Когда учитель истории вдруг заявляет, что он царь Навуходоносор, это еще не доказательство его помазанности на престол. Хотя у него самого не то что сомнений, секунды свободной нет: и послов прими, и войны веди, и заговоры раскрывай...
-- ... И чашечки, обратите внимание, интересные, -- говорил Александр Васильевич. -- Видите старинный трактор на тонких колесиках? Двадцать третий год. Сейчас этот фарфор очень ценится коллекционерами.
-- Так что же мне делать? -- тяжко спросил я.
-- Я, милый Геночка, вам так скажу. Если эта ваша необыкновенная Нина дорога вам, познакомьте ее с вашими растениями. Они поймут! Они ведь неревнивые. Это только люди бывают ревнивые. От жадности. Растения нежадные. Требовательные бывают -- это да. Строгие -- сколько .угодно. Но жадных, дружок, не встречал. Ни разу. Так-то, Геночка.
Целую неделю я никак не мог решиться. Наконец я устыдился своей трусости, посмотрел на Нину и сказал:
-- Нинуль, я хотел сказать тебе кое-что...-- голос мой звучал хрипло, каркающе, как у простуженной вороны. Нина стояла спиной ко мне и красила ресницы.
-- Ты меня слышишь?
-- Угу, -- промычала Нина с глубочайшим безразличием.
-- Это очень важно, -- неуверенно пробормотал я.
Нина молчала, огромное ее тело было неподвижно, лишь правое плечо чуть подрагивало. "Боже,-- тоскливо подумал я,-- ну что у них общего, у поющих чаинок и этого прекрасного чудовища? Да что сциндапсусы с острова Борнео, когда я перестаю существовать для нее в торжественные косметические минуты. Если я вообще существую для нее. Что довольно сомнительно".
-- Геннадий Степанович, -- сухо сказала Нина.-- Вы можете поцеловать меня в левый глаз, пока он не накрашен.
Я застонал от брезгливого презрения к себе, завилял хвостом и подскочил к специалисту по двигателям внутреннего сгорания. Чтобы достать губами ее глаз, мне нужно было подняться на цыпочки.
-- Знаете, от чего мне приходится удерживаться, когда вы целуете меня? -- задумчиво сказала Нина и почесала голой пяткой сорокового размера другую ногу.-- Чтоб не поднять вас в воздух, Геннадий Степанович.
М-да, сказал я себе, какая тонкость натуры! Какая чуткость! Я, знаете, девочки, боюсь подбрасывать своего к потолку. Ну его, еще заикой станет.
Гена, сказал я себе, ты всегда был тяжелым человеком, но ты не был тряпкой. Теперь эта бабища превращает тебя в тяжелую тряпку. Которой подтирают пол.
-- Нина, я хотел познакомить тебя со своими растениями...-- я всей кожей болезненно чувствовал, как глупо должны звучать мои слова.
-- Я же их видела, -- сказала Нина, зевнула и принялась за левый глаз.
-- Понимаешь, это не простые растения. Они....как бы тебе это выразить... они... все понимают... Они говорят... И я...
Нина повернулась наконец ко мне. В глазах ее сияла материнская нежность. Она шагнула ко мне, провела ладонью по моим волосам и сказала: