Вот откуда были у нас эти немецкие бомбы. Как-то раз приехал к нам в отряд офицер из рядом стоящего пехотного полка. По его сведениям, мимо, по границе Войска Донского, должен был пройти немецкий военный транспорт. Надо было его отбить, а в полку у него не хватало людей. Офицер этот просил летчиков прислать ему хоть небольшую команду в подмогу. Добровольцев досадить немцам набралось много - весь наш отряд. Условлено было, что завтра с утра мы выйдем в поле, еще до света, и, встретившись с пехотной частью, поступим в ее распоряжение. С вечера об этом было много разговору, хотя мы и опасались того, что немцы не так-то уж легко дадут себя обезоружить. Предполагалось взять под обстрел паровоз, выведя из строя машиниста, хотя бы он оказался и русским. Как только поезд встанет, открыть по нему пулеметный огонь. За три версты дальше намеченного места рельсы будут развинчены: так или иначе, поезд этот остановится, но хотелось во что бы то ни стало избежать его крушения. А немцев всех поголовно перестрелять. Предполагалось также, что они везут с собой провиант.
В это время революция разгоралась и в Германии, вследствие ее разгрома. Немцы спешно уходили из России к себе. Невеселые чувства жили тогда в нас. Что в Крыму? Увидимся ли еще со своими? Никаких писем, конечно, из дома не было. Я часто писал, посылая письма с оказией, но ни одно ни разу не дошло до дома.
И вот рано утром, еще в темноте, мы собрались в эту экспедицию. За Чертково нам пришлось подождать пехоту, да и пришло их с десяток человек, во главе с бывшим у нас накануне капитаном. Сейчас же половина отряда ушла дальше - туда, где было назначено разобрать путь, а мы остались в кустах, ожидая поезда. Просидели так почти до вечера, не евши и продрогнув до мозга костей. Несколько раз приходили к нам из ушедшего отряда. Оказалось, что рельсы никак невозможно развинтить, так как забыли взять нужные инструменты. Ходили за ними в деревню, но они не подходили.
Могло получиться и так, что немцы, открыв, в свою очередь, огонь, пройдут мимо нас, да еще и перебьют нас же. Начали мы рыть кое-какие окопчики, куда хоть голову можно было спрятать. И вдруг низко пролетел наш аппарат. С его борта летчик наш махал нам рукою, но что он хотел сказать, ничего, конечно, понять нельзя было. К холоду и голоду прибавилась и тревога. Ругали пехотного капитана: "С вашими немцами мы тут все перемерзнем, да поди еще и перестреляют, как ворон. И кто вам сказал, что немцы тут проедут? ...> Тоже стратег нашелся!"
Но стратег оказался прекрасный. ...>
Недолго спустя после аэроплана послышался шум паровоза. Тяжело пыхтя, поднимался он на подъем, на верху которого мы его ждали. Огромный товарный состав медленно приближался к нам. Мы разобрали винтовки. Пулеметчик продел ленту в свой пулемет. На середине пути мы воткнули палку с белой тряпкой - в этом месте был и подъем, и поворот, обогнув который, с паровоза несомненно она сразу делалась заметной.
- Стрелять только по моей команде. Сначала по паровозу. Если немцы будут отвечать, по всему составу, - шепотом командовал пехотный капитан.
Мы затихли в каком-то тревожном ожидании. А что, если они не остановятся да как начнут нас чесать пулеметом?
Но выйдя за поворот, паровоз сначала свистнул, а затем резко стал тормозить. Из вагонов повысунулись головы немецких солдат.
Подъехав почти в упор к флагу, паровоз встал.
- Не стреляйте, - тихо сказал капитан. - Машинист наш.
Несколько немецких солдат спрыгнули из переднего вагона на балласт. Они были в тридцати метрах от нас.
- Дайте очередь по немцам.
В этот же миг отвратительный, жестокий и стрекочущий звук пулемета разорвал тишину. Несколько немцев упали, один бросился бежать прямо на нас. Его схватили и повалили на землю. Кто-то ударил его по голове прикладом. Изо рта его разом хлынула какая-то черная кровь. Из вагонов в это время стали, подняв руки, выпрыгивать немецкие солдаты.
- Не стреляйте, не стреляйте! - орал капитан.
Никто и не стрелял. Держа руки над головою, к нам подходил немецкий лейтенант. Его солдаты, повернувшись к нам спиной, стояли с поднятыми руками вдоль вагонов. Два наших солдата вязали руки машинисту.
- Мы не вооружены, - сказал лейтенант, - и сдаемся.
Никто, конечно, ничего не понял. Его связали по рукам.
- Что, сволочи, попались? Здорово форсу дали?
Я, как единственный говорящий по-немецки, подошел к лейтенанту и предложил ему совершенно глупый вопрос, а именно: куда он едет. Обрадовавшийся немец начал мне быстро что-то объяснять. Но нас перебил пехотный капитан.
- Что же вы, батюшка, не сказали, что брешете по-ихнему? Спросите его, куда его благородие собирается. Да скажите, что если на небеса, то недолго ему ждать.
Я перевел, но не совсем точно. Не хватило смелости сказать человеку, что его сейчас расстреляют.
- Ах, в Германию, голубчик? А где она, эта Германия?
Я опять перевел.
- В этом направлении, - с наивностью отвечал немец.
- А, так-так-так. Ну вот, вы им, голубчик, скажите, что мы их не звали и не удерживаем. Пусть идут в свою Германию. Она, эта их Германия, у меня вот где сидит, - он показал себе на шею. - Пусть идут и торопятся, а башмачки, да и шинелишки свои пусть нам оставят. У меня в роте русские солдаты по морозу босые ходят. ...>
Как я мог сообразить, наш капитан имел к немцам страшную злобу. Переводить всего я не стал, а просто передал, что их не тронут и что они могут идти куда хотят, но оставив нам сапоги и шинели. Удивленный немецкий лейтенант что-то хотел было сказать. Но, видя, что его распоряжение не исполняется немедленно и беспрекословно, наш капитан вдруг озверел:
- Не хочешь слушаться, - заревел он на чистом немецком языке, - так я вас как собак сейчас всех перевешаю! Снимай сапоги, паршивая немецкая свинья! Довольно вас тут видели! А вы что не переводите, что я вам говорю? С ними пройтись хотите?
Я был столько же поражен, сколько растерян.
Уже возвращаясь домой, капитан говорил мне, почти прося прощения, что молод я еще, чтобы людям о смерти говорить, что, Бог даст, никогда этого и говорить не придется.
И поздним ноябрьским вечером, босые, без шинелей, без провианта, в чужой враждебной стране пошли эти несчастные люди на голодную, холодную или лютую смерть.
Вот откуда были у нас немецкие бомбы. Вот откуда достались нам, самим голодным и неодетым, чужие мундиры и наш русский хлеб: поезд был полон провианта и оружия.
Дни шли быстро. Был уже декабрь и стояли лютые морозы. С фронта приходили самые разнообразные слухи, и составить себе картину того, что происходило на самом деле, было действительно трудно. Но общее мнение было, что Красная армия дерется упорно и что победить ее и с нею остановить революцию не так-то просто. Однако в тех местах, что мы занимали, все устраивалось, так сказать, к лучшему. Везде, куда мы приходили, население встречало нас восторженно. С нашим приходом кончался произвол красных, мы несли с собой старый, всем известный порядок вещей. Старые формы царского времени имели прежний престиж.
Хуже было с казаками. К себе они нас не пускали, как не пускали и красных. Оставаясь пока что как бы вне гражданской войны, они не давали нам уверенности в их преданности нашему делу, преданности старому режиму. С этой неясностью их желаний наш левый фланг был открыт. В любую минуту казаки могли пропустить к себе красных, и тогда мы оказались бы окруженными и отрезанными от моря, единственного нашего спасения в случае военных неудач. Так оно потом и случилось, но меня тогда уже в армии не было. Вся Южная армия была окружена и погибла, кроме тех, кто раньше ее оставил, и части летчиков, улетевших на аэропланах, имевших еще немного бензина.
А мы все продвигались на север, угрожая уже самому Воронежу. Шли, упоенные нашими успехами. Фронт расширялся, и надо было повсюду оставлять хоть небольшие гарнизоны. И вот пришла пора, когда добровольцев стало не хватать. Армия начала пробовать мобилизовывать молодых мужчин, но как ни хорошо встречали нас повсюду, куда мы приходили, а на мобилизацию население откликнулось очень неохотно. Причиной тому был страх расправы красных с населением в случае неудачи. Мы-то были пришлыми людьми, а коренное население с основанием опасалось попасть в худшие трудности в случае разгрома армии и ее ухода.