Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Владимир Журавлев

Опьяненные свободой

Шаг первый

За окном ночь и дождь. Здесь часто по ночам дождь. Наверно, это удобно для огромного мегаполиса, который угадывается сквозь густую листву: промыть улицы, очистить воздух от пыли… Но вряд ли ночной дождь приятен местным бродягам. Если они здесь есть, конечно. Вопрос, для меня очень важный. Кто я, если не бродяга?

Я стою у окна в помещении, которую определил для себя как больничную палату. Те же стерильность и обезличенность. Правда, по закрытости помещение больше походит на тюрьму. Но бывают же и тюремные больницы.

Дверь за спиной с шорохом открывается – а может, откатывается или еще что делает. Я пока что не смог этого увидеть. Резкие движения мне недоступны. Я знаю, кто вошел. Сюда заходит всего один человек: здоровенный парень с самоуверенной ухмылкой, которого я определил как нянечку. Но такой нянечка горшки не выносит, у такого горшки сами вылетают. Вместе с пациентами. Так что все же – тюрьма.

– You must to be in bed! – заявляет он на ужасном мировом языке.

У меня с мировым языком взаимная ненависть. Чтоб на нем хоть как-то говорить, мне приходится так выдвинуть – или задвинуть? – челюсть, что лицо становится похожим на лошадиное.

– Я понял, – говорю я задумчиво здоровяку. – Дверь не открывается и закрывается. Она расширяется-заращивается.

Охранник угрожающе надвигается.

– All right! – говорю я совсем не то, что хочется. – I go in bed уже.

И быстро, насколько это возможно в полуразваленном состоянии, ложусь. Что бывает за неподчинение, я уже выяснил.

Охранник еще подумал, а не треснуть ли лежачего, и ушел. Он вообще-то прав насчет постельного режима. Эта кровать – она еще меня как-то и лечит.

Но я снова у окна. Оно странное, это окно. Пропускает ночную свежесть и запахи сада – но не пропускает ветер и дождь. Я стою долго, пока не начинают дрожать от усталости ноги – стою и вглядываюсь в бессонный мегаполис за больничным садом. Мне нужна любая информация об этом месте, что-то, над чем можно подумать. Я думаю всегда – и этого у меня не отнять никакой тюрьме.

Во сне я снова увидел синее-синее небо, бескрайнюю степь, горы вдали, горячую асфальтовую ленту дороги – и двух мальчишек на ней. Мне снилось детство. Это значило, что я выздоравливаю. И меня снова тянет в неизведанные дали. Что ж, здесь те самые дали, о которых в детстве даже и не мечталось. Я – очень и очень далеко от дома, от родины и даже от Земли. Это я понимаю, даже всего лишь понаблюдав за мегаполисом сквозь листву больничного (тюремного?) сада.

Я действительно выздоравливаю. В этой странной тюрьме не то чтобы заботятся об обитателях, а… вроде как некие процедуры прописаны в уставе: больной, которому полегчало, должен гулять в саду. И меня ежедневно выгоняют гулять в больничный сад. Я хожу по тропинкам до одурения, потом прячусь где-нибудь за кустами и потихоньку разминаюсь, растягиваюсь и координируюсь. Может быть, меня не станут держать здесь всю жизнь. А к будущему лучше быть хоть как-то подготовленным – хотя бы физически, если материально не получается. Мне никто не мешает. В саду гуляют и другие больные, но они как-то общаются между собой, а меня сторонятся. Наверно, чувствуют чужака. Что ж, и на Земле было так же. Одиночество со мной всю жизнь. И я знаю, как с ним бороться. Надо просто идти к людям. Конечно, меня так и будут сторониться. Но ведь есть же и дети.

Анико – она тоже здесь одна. Кто ее мама? Видимо, очень занятая особа, если у нее нет времени для дочери – и даже для того, чтоб нанять воспитательницу. Я эту даму иногда вижу вдалеке: высоченное хрупкое существо, диковинной красоты лицо и характерный отсутствующий взгляд ученого-теоретика.

У Анико неправильная осанка: плечики высоко подняты, отчего шеи совсем не видно (хотя и не глядя понятно, что цыплячья), и при этом она еще сутулится, приволакивает ноги и кривит талию. И все же она – очаровательный подросток. Вот как у нее это получается?

Мне не с кем общаться, и я ее всячески подманиваю к себе. С ней можно даже разговаривать: она немного знает мировой. Правда, я знаю его значительно хуже. Но это же вовсе не препятствие, чтоб рассказывать ребенку сказки? Так как общего языка нет, я пользуюсь в основном пантомимой. Анико веселит моя неумелость, и она покатывается со смеху. Меня это немного задевает. Я-то считал, что именно пантомимой владею очень неплохо, была возможность в свое время позаниматься в любительском театре. Причем то, что любительский, вовсе не означало низкого уровня. У нас такая загадочная страна, что любители зачастую гораздо сильнее профессионалов.

– You are no skilful! – заявляет она, отсмеявшись. – It's no beauty?

И показывает сама: скользит-струится-летит по траве, поет-звенит-сияет…

– Fine! – вынужден признать я.

Я стараюсь не выдать своего изумления. В бурной юности я был не столько артистом, сколько… скажем так, организатором для артистов, так что в искусстве немного разбираюсь. На любительском, разумеется, уровне, который в нашей загадочной стране намного выше профессионального. И моей подготовки хватает понять, что то, что делает она, гораздо выше нашего мирового уровня. Выше настолько, что начинает оказывать гипнотическое воздействие.

– You are the witch! – говорю я ей серьезно.

Она отчего-то поражена.

В свою очередь она тоже вынуждена признать, что я знаю намного больше, чем другие до меня. Меня это страшно заинтересовывает. Кто другие? Уж не с ними ли она выучила мировой? Анико не торопится отвечать, ей интересно, кто я такой.

– Воспитатель детского сада, – бормочу я на родном языке. – Для мужчины это просто подвиг, да кто бы оценил…

То же я могу сказать и на мировом – но не объяснить. Не хватает знания языка.

А вот чиновники здесь такие же, как у нас! Неистребимое племя! Но, правда, я пока что не слышал, чтоб их где-то пробовали истреблять. Может, в этом секрет их неуязвимости? Я побывал у одного из них, здесь же, в больнице. При том, что здесь всюду отличная система оздоровления воздуха, пришлось долго ждать в душном коридоре, пока начальство освободится неизвестно от чего, чтоб соизволить что-нибудь сказать мне. Брезгливо морщась, начальство делало мне выговор за то, что нарушаю режим лечения, а также правила общения с персоналом, которые я неизвестно откуда должен был знать. В разговоре начальство, кажется, намекнуло, что упрямые типы, подобные мне, долго и бесполезно унижаются по инстанциям, чтоб получить индивидуальную карту личности. Я ушел на середине монолога. Лучше б он объяснил, куда я попал.

И была у меня еще одна встреча с местными властями.

Этот, очевидно, представлял нечто аналогичное нашим правоохранительным органам. Невзрачный мужчина тщетно пытался выяснить, как я попал туда, куда я попал. Он единственный здесь владел моим родным языком.

– Повторим маршрут снова, – терпеливо говорил он. – Итак, ты ехал. А куда?

Ну как ему объяснить, что не было у меня работы, а та, что была, не могла даже прокормить; и были отчаяние, безнадежность и потеря всего, что связывало меня с реальным миром – и ехал я в поезде неизвестно куда на последние деньги по принципу «хуже нигде не будет»?

– Видите ли, – в результате замечаю я. – Важно не то, куда ехал, а откуда. И от чего.

Он не хочет понимать. Он уже знает, откуда я ехал. И теперь желает узнать, куда. Тогда я говорю ему все, как было.

– Ты, значит, бродяга, – делает он дикий, но абсолютно логичный для него вывод.

И мы беседуем дальше – хотя правильнее это назвать допросом. Итак, что же было дальше? А дальше – поезд горел. Что это было? Крушение? Нападение сепаратистов? Откуда мне это знать, вылетевшему через стекло, разбитому, оглушенному? Но чиновник мне не верит. Ведь я же там был? Был – и не знаю?

– Вот именно мне забыли доложиться, – бормочу я.

Чиновник недовольно качает головой, но ответ принимает. Да, так бывает, что забывают доложиться, и это возмутительно.

1
{"b":"123140","o":1}