Все же — по тому, что впоследствии написал Вавилов, — можно предположить, что Бэтсон встретил его радушно.
А когда речь зашла о теме работы, Бэтсон, к удивлению Вавилова, стал в тупик! Позднее Вавилов понял, что, несмотря на большой размах исследований, в Садоводственном институте не было какой-то четкой системы, тематика работ никак не регламентировалась. Вавилов изложил своему новому учителю продуманную программу опытов. И вместо возражений прочел на лице Бэтсона откровенное облегчение: «апостола» освободили от трудной задачи.
Отношения Вавилова с Бэтсоном скоро переросли в личную дружбу. Когда подошло рождество, Бэтсон даже пригласил Вавилова к себе, хотя англичане проводят этот праздник в тесном семейном кругу. Бэтсон, видимо, понимал, как одиноко должно быть его русскому другу вдали от родины в тихие праздничные дни, тем более что Екатерины Николаевны, которая много ездила по стране, изучая английское земледелие, в это время не было в Мертоне. Правда, придя к Бэтсону, Вавилов скоро почувствовал себя не в своей тарелке. Обсуждать за праздничным столом научные проблемы было неуместно, а вести разговор о постороннем Вавилов не умел; к тому же он несвободно говорил по-английски. Беседа не клеилась, всем было неловко. Вавилов чувствовал себя лишним в семье Бэтсона и долго не мог придумать благовидного предлога, чтобы уйти.
Случай этот оставил в его душе горький осадок. Вспоминая о нем впоследствии, Вавилов писал в одном из писем, что дал себе слово никогда никому не надоедать, не быть в тягость.
Но расположенность к нему Бэтсона не уменьшилась. Впоследствии она переросла в симпатию ко всей советской науке и молодому социалистическому государству. Во время пребывания в Советском Союзе в 1925 году Бэтсон высказал готовность не только обучать в своем институте нескольких молодых научных работников из СССР, но и предоставить им стипендии, что было немаловажно для только начинавшей оправляться от военной разрухи страны.
Бэтсон был «постоянно готов словом и делом помочь русскому исследователю», — писал впоследствии Вавилов. По-видимому, он имел при этом в виду не свою непосредственную работу по иммунитету: здесь он в серьезной помощи не нуждался.
Но общение с Бэтсоном и его учениками было для Вавилова бесценным, так как он попал в атмосферу напряженных интеллектуальных поисков, причем в области наиболее общих, принципиальных проблем науки о наследственности. Не случайно позднее Вавилов назвал бэтсоновский институт «Меккой и Мединой генетического мира».
В Бэтсоне был неукротим мятежный дух бунтарства, дух неудовлетворенности состоянием современной ему науки, — то, что Горький позднее назвал «тоской по истине», о которой говорил, что «нет силы более творческой».
Вавилов даже считал главным, что определило место Бэтсона в биологической науке, это его постоянный скептицизм к новым и старым воззрениям. Всегда меткие и глубокие возражения Бэтсона заставляли ученых искать новые доказательства своих идей, стимулировали их творческую мысль. В своей статье, посвященной памяти учителя, Вавилов особенно подчеркивал его умение критически подойти к любой, казалось, блестяще решенной проблеме.
«В научной работе Бэтсона характерным является, помимо точности экспериментирования, отчетливости, исключительный идеологический скептицизм, — писал Вавилов, — умение необыкновенно ярко, по существу вскрыть ошибочность представлений, умение подходить к проблемам по существу, умение брать наиболее интересное и наиболее существенное».
Думается, не от небрежности стиля троекратно повторено в этой фразе слово существо. Видимо, есть в этом повторении определенный смысл. Именно в умении проникнуть в существенное видел Вавилов существо научного дарования Бэтсона.
И много существенного он взял у этого своего учителя. Однако не значит, конечно, что в Англию приехал доверчивый юнец, готовый принять на веру любую гипотезу или теорию мэтра. Он прошел уже солидную школу в Петровке, в особенности у Дмитрия Николаевича Прянишникова. Он выступал уже с критикой одного маститого ученого на Первом селекционном съезде. Он привык верить исключительно фактам и сознавал, что всякие рассуждения, выходящие за их границы, какими бы безупречными они ни казались, всегда оставляют место сомнениям.
Характерно «Письмо из Англии», которое Вавилов прислал в один сельскохозяйственный журнал после того, как побывал на съезде Британской научной ассоциации. Его внимание привлек доклад профессора Б. Мура, поставившего интересные опыты, которые, как считал автор, проливали свет на проблему происхождения жизни.
«Доклад Мура, — писал Вавилов, — вызвал горячую полемику со стороны физиков, химиков и физиологов <…>. Критика главным образом была направлена на широкие обобщения, не затронув существа доклада, громадное значение которого не отрицалось и оппонентами».
Вот как он мыслил! Автор сообщил важные факты, а его широкие обобщения — это, по мнению Вавилова, не имеет значения, говорить только о них — значит не затрагивать существа доклада!
Не потому ли Вавилов так высоко ставил критический ум Бэтсона, что и сам был полон «неукротимой, ненасытной тоски» по истине, в которой «скрыта трагическая эстетика науки» (Горький)? И не погому ли, находясь под сильным влиянием Бэтсоновской мысли, он все же сумел сохранить свою интеллектуальную самобытность и далеко не всегда считал обоснованным скептицизм Бэтсона?..
У него уже были свои взгляды на основные проблемы генетики и эволюции. (Мы хорошо знаем эти взгляды благодаря все той же актовой речи, с которой незадолго до своей командировки Вавилов выступал на Голицынских курсах. Он не хотел просто перенять представления «первого апостола», хотя признавал, что книга Бэтсона «Проблемы генетики» «многих из нас заставила коренным образом переменить свои воззрения…».
Бэтсон сомневался во всем.
Он сомневался в основных положениях Дарвина, хотя сам разрабатывал проблемы эволюции и образования видов.
Вавилов не противопоставлял законы генетики теории естественного отбора.
Бэтсон не принимал хромосомную теорию Моргана, которая объясняла им же открытые «странности» в поведении потомства гибридов.
Вавилов ее принимал — сначала с некоторыми оговорками, потом — после посещения в 1921 году моргановской лаборатории — полностью.
Теорию мутации де Фриза Бэтсон также критиковал. Вавилов же, судя по его актовой речи, считал внезапные изменения генов непреложной истиной, а потом в течение ряда лет предпочитал не говорить о мутациях, видимо не определив по этому вопросу своей позиции. Казалось бы, очевидно влияние Бэтсона.
Но на деле это не так.
Гуго де Фриз, разрабатывая мутационную теорию, основывался (кроме косвенных данных) на опытах с растением энотерой. Именно у потомков энотеры де Фризу удавалось в редких случаях обнаружить признаки, которых не было у родителей, причем признаки стойкие, в дальнейшем уже не исчезавшие, наследственные. Отсюда де Фриз и заключил, что задатки наследственности нельзя считать абсолютно неизменяемыми, что, наоборот, они могут иногда самопроизвольно изменяться.
Критикуя взгляды де Фриза, Бэтсон с присущим ему умением «вскрывать ошибочность представлений» заметил, что энотера — неудачный объект для обоснования изменчивости генов. Он обратил внимание на тот факт, что отдельные растения энотеры часто не дают вообще потомства, а это явление характерно для гибридов. Бэтсон и заключил, что энотера — растение гибридного происхождения. В потомстве гибридов же, как известно из законов Менделя, идет «выщепление» рецессивных признаков, и, следовательно, то, что де Фриз считал изменением какого-либо гена или группы генов, на самом деле могло оказаться проявлением генов, находившихся у родительских форм в подавленном состоянии.
Этим возражениям Бэтсона долгое время не придавали значения.
Но вот в 1913 году, как раз во время пребывания Вавилова в Мертоне, были опубликованы результаты работ, в которых с непреложностью доказывалась гибридная природа энотеры.