Убежденность советской стороны в причастности южнокорейского самолета к выполнению разведывательной миссии подкреплялась и невозможностью найти иное объяснение тому, как мог пассажирский самолет, оснащенный современным навигационным оборудованием, в течение нескольких часов лететь на удалении в 500 – 600 километров от предписанной ему трассы, не замечая этого. Невозможно было дать иного объяснения и тому, почему американские и японские службы, ответственные за воздушное движение в том районе, в течение всех этих часов не забили тревогу по поводу отсутствия самолета на международной трассе, о чем они не могли не знать. И почему японские службы контроля за воздушным движением не обратились к советским службам хотя бы сразу после того, как оборвалась связь с южнокорейским самолетом? Ведь именно для таких чрезвычайных ситуаций существовали постоянно действующий радиотелефонный канал Саппоро-Хабаровск, связь на фиксированной частоте КВ Токио-Хабаровск и телеграфная аэронавигационная связь Токио-Хабаровск и Токио-Москва.
А тот факт, что пилоту советского истребителя-перехватчика, сбившему южнокорейский самолет «Боинг-747», не удалось отличить его от разведывательного самолета РС-135, являющегося модификацией самолета «Боинг-707», легко объяснялся тем, что дело происходило ночью (рассвет наступил только через час после трагедии), к тому же при значительной облачности.
Суммируя, хотел бы, во-первых, еще раз подчеркнуть то, что мне было ясно тогда и остается ясным сейчас: все те, кого это касалось, были абсолютно уверены в том, что имеют дело с разведывательным, а не с пассажирским самолетом-нарушителем. У меня не было и нет сомнений в том, что в противном случае – знай они, что на борту самолета находятся ни в чем не повинные пассажиры, – огонь по нему не был бы открыт, независимо от того, по какой причине он оказался в советском воздушном пространстве. Во-вторых, мне были понятны и истоки этой их уверенности, крывшиеся как в предшествовавших инциденту обстоятельствах, так и в конкретных обстоятельствах полета этого самолета. В-третьих, с учетом и тех и других обстоятельств представлялась также достаточно обоснованной версия военного руководства, в которую верило и руководство страны: хотя сбитым оказался не американский разведывательный самолет РС-135, а южнокорейский пассажирский самолет, последний вторгся в советское воздушное пространство не случайно – он стал жертвой злонамеренных действий американских спецслужб, санкционированных или несанкционированных высшим руководством страны.
Я лично допускаю «криминальную» с точки зрения нашей официальной версии мысль о том, что экипаж южнокорейского самолета мог самостоятельно, без предварительного сговора с американскими разведывательными службами решить просто сократить путь ради экономии горючего, а чтобы не прилететь в Сеул раньше положенного времени, задержаться с вылетом из Анкориджа на те самые 40 минут. Но и в этом случае многое говорит о том, что американские разведслужбы решили воспользоваться в своих целях такой «самодеятельностью» южнокорейского экипажа, иначе невозможно объяснить, почему ни гражданские диспетчерские службы, ни американские военные радиолокационные станции, которыми напичкан тот район, не приняли никаких мер к исправлению положения, когда южнокорейский самолет сразу после взлета в Анкоридже на их глазах (на экранах радаров) ушел с предписанной ему трассы и пошел прямым курсом на Камчатку.
Но если я был солидарен с нашими военными в отношении объективной обоснованности и правомерности их действий, приведших, к сожалению, к гибели южнокорейского самолета, то в отношении того, какой должна быть наша линия поведения после случившегося, моя позиция резко отличалась от позиции военного руководства в лице министра обороны Д. Ф. Устинова.
Я твердо считал, что мы, сознавая свою правоту, тем более должны были как можно скорее поведать миру о случившемся все, что нам было известно, выразив одновременно сожаление по поводу гибели ни в чем не повинных людей, ставших, как мы считали, жертвой чьего-то злого умысла.
Между тем, вернувшись из Генерального штаба в МИД и доложив Громыко об обстоятельствах происшедшего, я получил от него поручение принять участие в подготовке сообщения ТАСС, смысл которого сводился бы к тому, что нам ничего не известно о судьбе пропавшего южнокорейского самолета. Я попытался убедить Громыко в неразумности и пагубности такой линии поведения, но мои рассуждения были пресечены с ссылкой на то, что характер подобного сообщения уже согласован маршалом Устиновым с Ю. В. Андроповым. Поскольку я продолжал упорствовать, Громыко в итоге бросил: «Можете сами переговорить с Юрием Владимировичем». Я позвонил Андропову в больницу, где он в те дни находился, и из разговора с ним понял: сам он склонен действовать предельно честно, хотя убежден в том, что история с южнокорейским самолетом – «козни Рейгана». Сославшись на то, что против признания нашей причастности к гибели самолета «категорически возражает Дмитрий» (т. е. Устинов), Андропов тем не менее тут же, не отключая линию, по которой шел наш разговор, соединился по другому каналу с Устиновым и стал пересказывать ему приведенные мною аргументы. Но тот, не особенно стесняясь в выражениях по моему адресу (весь их разговор был слышен мне), посоветовал Андропову не беспокоиться, сказав в заключение: «Все будет в порядке, никто никогда ничего не докажет». Закончив разговор с Устиновым словами: «Вы там, в Политбюро, все-таки еще посоветуйтесь, взвесьте все», – Андропов предложил мне тоже быть на заседании и изложить свои сомнения. При нынешних радиотехнических и прочих возможностях, заметил я, наивно рассчитывать на то, что «никто ничего не докажет», как полагает Устинов. Но Андропов завершил разговор: «Вот ты все это скажи на заседании». Чувствовалось, что ему основательно неможется.
Однако на заседании Политбюро, которое вел Черненко, мое выступление прозвучало гласом вопиющего в пустыне – никто не стал спорить с Устиновым.
В результате спустя более суток после случившегося было опубликовано следующее несуразное сообщение ТАСС: «В ночь с 31 августа на 1 сентября с. г. самолет неустановленной принадлежности со стороны Тихого океана вошел в воздушное пространство Советского Союза над полуостровом Камчатка, затем вторично нарушил воздушное пространство СССР над островом Сахалин. При этом самолет летел без аэронавигационных огней, на запросы не отвечал и в связь с радиодиспетчерской службой не вступал. Поднятые навстречу самолету-нарушителю истребители ПВО пытались оказать помощь в выводе его на ближайший аэродром. Однако самолет-нарушитель на подаваемые сигналы и предупреждения советских истребителей не реагировал и продолжал полет в сторону Японского моря».
Неудивительно, что такое сообщение лишь подстегнуло уже развернувшуюся в США и других странах шумную кампанию против СССР. Дополнительное заявление ТАСС от 3 сентября, в котором упоминалось о предупредительных выстрелах с советского истребителя, но по-прежнему делался вид, будто мы не сбивали его, подлило еще больше масла в огонь. Только 6 сентября, когда ввиду всеобщего осуждения нашей линии поведения ее неразумность стала абсолютно ясной, было наконец опубликовано Заявление Советского правительства примерно такого содержания, каким, по моему мнению, должно было быть самое первое наше сообщение. Но было уже поздно – ущерб, нанесенный интересам и престижу Советского Союза, был большим и долговременным.
Между тем, поступи мы так, как я предлагал, действия советских войск ПВО были бы восприняты в мире, думалось мне, с бльшим пониманием и снисходительностью к случившемуся при всей его трагичности. Правда, моя уверенность в этом поубавилась, когда я увидел, насколько предвзято повел себя Вашингтон.
Развитие событий «на вашингтонском конце»
Утром 1 сентября, примерно через восемь часов после ночного звонка заместителя госсекретаря Бэрта в советское посольство в Вашингтоне, поверенного в делах СССР О. Соколова пригласил другой заместитель госсекретаря, Иглбергер. На этот раз было заявлено, что, по имеющимся у американской стороны данным, советские радиолокационные службы обнаружили южнокорейский пассажирский самолет в районе Камчатки около 05 часов местного времени и продолжали следить за ним в течение двух с половиной часов, после чего он был сбит советским истребителем над Сахалином. Сказанное Иглбергером лишний раз подтвердило то, что было ясно и без этого: соответствующие американские службы не только следили за действительным маршрутом полета южнокорейского самолета, но и фиксировали работу советских средств ПВО, задействованных в связи с нарушением им воздушного пространства СССР.