Он всюду, везде и всегда — в мыслях, в сердцах, в памяти стариков, он будущее и судьба молодёжи, он — причина тревог, радости, надежд... Он дышит, он шумит; всюду его гром, запах, тепло; он в ушах, в глазах, в ноздрях, на коже.
И во все дни своего пребывания на уральском заводе Виктор Павлович остро ощущал и чувствовал, что его мысли, его знания — всё это принадлежало заводу, служило ему, имело смысл и ценность лишь оттого, что понадобилось заводу. И именно здесь, где он, забыв о том, что было содержанием его каждодневной жизни, все силы свои напряг для службы заводу, именно здесь Штрум просто и ясно почувствовал, насколько важна, душевно необходима эта возникшая у него связь с десятками трудовых людей.
Штрум предложил заводу упрощённую схему монтажа новой аппаратуры.
Когда заканчивалась сборка перед пуском и испытанием всей цепи приборов и аппаратов, Штрум провёл на заводе двое суток. Он отдыхал урывками на маленьком диванчике в цеховой конторе: напряжение металлургов и электриков, участвовавших в монтаже, захватило его.
В ночь перед опробованием собранных по новой схеме аппаратов Штрум вместе с директором завода и главным инженером обошёл цехи для последней проверки уже законченного монтажа.
— Вы, я вижу, совершенно спокойны, — сказал ему Крымов.
— Что вы, какое там спокоен, — ответил Штрум, — я чертовски волнуюсь, хотя расчёт и представляется мне бесспорным.
Он отказался поехать с Крымовым ночевать домой и остался до утра в цехе.
Вместе с парторгом цеха Кореньковым и длиннолицым, молодым монтёром в синем комбинезоне Штрум забрался по железной лестнице на верхнюю галерею цеха, где был смонтирован один из распределительных узлов цехового электрохозяйства.
Этот парторг Кореньков, казалось Штруму, никогда не уходил с завода. Проходил ли Штрум мимо красного уголка. Он видел в полуогкрытую дверь, как Кореньков читал вслух газету рабочим. Заходил ли Штрум в цех, он видел небольшую сутулую фигуру Коренькова, освещённую пламенем печей. Видел он парторга и в лаборатории и возле заводского магазина, когда там собиралась толпа и Кореньков, размахивая руками, объяснял что-то столпившимся у прилавка женщинам, устанавливал очередь. И, очевидно, Кореньков крепко вошел в жизнь завода, так как Штруму часто приходилось слышать: «А ты посоветуйся с Кореньковьм .. ведь Кореньков предупреждал... помнишь, Кореньков сказал...» И в эту ночь Кореньков не уходил из цеха.
Сверху огромный цех выглядел как-то по-особому интересно: чеканно ясно выступали рёбра огромных огнедышащих вулканов-печей, разливочный ковш, полный металла, представлялся поверхностью солнца в клокочущих языках атомных взрывов, в яркой гриве подвижных протуберанцев и искр, солнцем, на которое человеческие глаза впервые смотрели не снизу, а сверху вниз. А люди с высоты не казались маленькими и затерянными в этой громаде цеха, они, уверенные хозяева, заправляли всем тяжёлым и могучим движением, огнём, рождавшим сталь.
После проверки, сборки схемы трансформаторного устройства, включений и переключений, оказавшихся правильными, Кореньков предложил Штруму спуститься вниз.
— А вы? — спросил Штрум.
— А я хочу посмотреть проводку на крыше, полезу вместе с монтёром, сказал Кореньков и указал на железную лестницу, штопором ввинчивающуюся в крышу цеха.
— И я с вами полезу, — предложил Штрум.
С высокой крыши был виден не только завод, но и рабочий посёлок, окрестности.
В ночном мраке зарево над заводом было красно-розовым, а тысячи фонарей мерцали и, казалось, ветер то задувал электрический свет, то, наоборот, заставлял его разгораться.
Этот изменчивый свет касался воды в пруду, соснового леса, облаков, и вся природа была словно охвачена тем напряжением и тревогой, которые внесли люди в спокойное царство ночной воды, неба, деревьев.
Не только свет, но и пронзительные гудки паровозов, свист пара, грохот металла вторгались в ночную тишину природы.
И это острое ощущение связывалось с другим, противоположным, испытанным Штрумом в вечер приезда в Москву, когда, казалось ему, тихие сумерки, рождённые над равнинами, засыпающими лесами и сельскими водами, опускались над затемнёнными улицами и площадями мирового города.
Кореньков, блестя белыми зубами, сказал Штруму:
— Вы подождите здесь, а я помогу монтёру закрепить конец, контакт плохой.
Штрум держал на весу провод, а Кореньков размахивал рукой, издали объяснял ему:
— На меня, на меня!
И так как Штрум, не расслышав, стал тянуть провод к себе, Кореньков сердито закричал ему:
— Куда тянешь, куда ж ты тянешь? Ведь говорят: на меня, на меня давай!
Закончив работу, он вновь подполз к Штруму и, улыбнувшись, сказал:
— Шум сильный, вам не слышно было, что я кричал. Давайте, пошли вниз спускаться.
Штрум спросил Коренькова о возможности провести опытную плавку. Кореньков сказал, что сделать это нелегко, и стал спрашивать, для каких целей нужен новый сорт стали. Штрум коротко рассказал ему о своей работе, назвал технические условия, которым должна удовлетворять сталь, идущая для конструирования задуманного им аппарата.
Штрум прошёл в заводскую лабораторию, оттуда в цеховую контору. То был сравнительно тихий час перед сдачей смены.
Молодой сталевар, работу которого Штрум несколько раз наблюдал в цехе, сидел у стола, записывая что-то в толстую конторскую книгу, поглядывая на запачканный листок бумаги.
Когда Штрум вошёл в контору, он отодвинул на край стола свои брезентовые рукавицы и продолжал писать.
Штрум уселся на деревянный диванчик.
Сталевар, кончив писать, начал свёртывать папиросу.
Штрум спросил:
— Как сегодня работали?
— Ничего, нормально, — ответил сталевар. В это время вошёл Кореньков.
— А, Громов, здорово, — сказал он сталевару, — покурить зашёл?
Он заглянул в книгу на запись, сделанную Громовым, и проговорил:
— Ох ты, Громов.
— Да, можно покурить, — сказал Громов, — танка два или три лишних на фронт пойдут.
— Вряд ли они лишние, — Кореньков рассмеялся. Завязался разговор. Громов стал рассказывать Штруму, как он впервые приехал на Урал.
— Я ведь не здешний, в Донбассе родился. Приехал сюда за год до войны. Мне показалось всё не так! Жалел, что приехал. Ужас прямо! Писал письма в Макеевку, в Енакиево — всё просил, чтобы меня обратно в Донбасс вызвали. И знаете, товарищ профессор, когда я Урал этот полюбил? Когда по-настоящему горя хлебнул тут. Приехал до воины ведь, условия сносные были, комнату мне предоставили, снабжение в общем не плохое. Словом, условия были. А я ни в какую — смотреть ни на что не могу. Тянет меня обратно в Донбасс — и только! А вот пережил ее всем своим семейством осень и зиму в сорок первом году, наголодался, нахолодался и привык как-то к этим местам. Кореньков поглядел на Штрума и сказал:
— И я за зиму сорок первого года много пережил. Брата на фронте убили, мать с отцом на оккупированной территории остались. Жена заболела. А тут такая беда — кругом эвакуированных полно. Холод. С питанием плохо. А стройка день и ночь идёт, новые цехи ставят, оборудование с Украины привезли, на улице лежит. И люди в землянках. А меня мысли всё одолевают как мои старики в Орле, что с ними? То думаю, живы, увидимся, то вдруг как ножом по сердцу — куда? Их на свете нет, разве такие старики переживут такое, отцу в этом году семьдесят, а мать на два года моложе. Ещё я уезжал, время мирное, а она уж сердцем болела. И ноги у нее от сердца опухать стали. Вот какое дело. Горюешь, печалишься, а всё время на ходу, присесть некогда.
— Да, уж наш парторг и сам не отдыхает, но уж никому не даст схалтурить, сказал Громов.
Штрум слушал молча. В глазах его было выражение тоски и боли, выражение такое явное, такое видимое, что Кореньков вдруг сказал:
— Да что вам рассказывать, и вам, верно, пришлось пережить за этот год.
— Пришлось, товарищ Кореньков, — ответил Штрум, — да и приходится.