Во время разговора вошёл адъютант и доложил, что приехал Дугин, командир прославленного танкового соединения.
— Через несколько минут приму его, — сказал начальник управления и удивлённо посмотрел на улыбнувшегося Новикова.
Новиков объяснил?
— Мой старый сослуживец, товарищ генерал.
— А, — ответил генерал, не проявив желания говорить о былой службе Новикова и Дугина, — давайте, давайте, что там у вас ещё, — и посмотрел на часы.
Под конец разговора Новиков попросил о назначении Даренского в корпус. Генерал задал ему несколько быстрых вопросов, именно те, которые следовало задать, и, на мгновенье задумавшись, сказал:
— Пока отложим. Ставьте вопрос перед выходом из резерва. — Они вскоре коротко простились, и начальник управления на прощание не спросил Новикова, справится ли он и не робеет ли: поздно уж было об этом говорить — Новикову предстояло справиться и не робеть.
В приёмной он несколько минут говорил с Дугиным; оба они обрадовались друг другу.
Дугина Новиков помнил по службе мирного времени, тот — был великим знатоком грибного дела: любил собирать грибы и мастерски солил их. А ныне был он грозным командующим, героем, отразившим штурмовые колонны немцев, двигавшиеся на Москву. И Новикову странно было смотреть на худое бледное лицо Дугина, соединившего в себе милого товарища мирных времён и героя великой войны.
— Ну, как сапоги? — вполголоса спросил Новиков. Он слышал от одного товарища, что Дугин решил носить одну и ту же пару сапог, не сменяя её до дня победы.
— Ничего, пока без ремонта, — улыбнувшись, ответил Дугин — А ты уж слышал?
— Как же, слышал
В это время адъютант проговорил:
— Товарищ генерал, вас просит командующий
— Иду, иду, — сказал Дугин и спросил у Новикова: — Значит на корпус?
— На корпус, — ответил Новиков.
— Женат?
— Нет пока.
— Ну ничего, хорошо бы вместе служить. Ещё встретимся, повоюем. — И они простились.
В шесть часов утра Новиков приехал на Центральный аэродром. Когда автомобиль въезжал в ворота, Новиков приподнялся на сиденье, оглядел пепельную полосу Ленинградского шоссе, утреннюю, тёмную зелень деревьев, оглянулся на оставшуюся за плечами Москву, припомнил в один миг, с каким смутным неуверенным чувством вышел из ворот аэровокзала три с половиной недели назад. Мог ли он думать, ожидая очереди у окошечка в бюро пропусков наркомата, объясняясь с подполковником Звездюхиным, что именно в эту пору заветное желание его сделаться строевым танковым командиром станет жизненной действительностью.
Машина въехала в ворота, в светлосером свете летнего рассвета белела статуя Ленина. В груди Новикова стало горячо, сердце сильно забилось.
Когда он с группой летевших вместе с ним военных подходил к самолёту, взошло солнце. Широкое бетонное взлётное поле, пыльная жёлтая трава, стёкла в кабинах самолётов, целлулоидовые планшеты у пилотов и штурманов, шедших к самолётам, — все вдруг вспыхнуло, улыбнулось в ярком солнечном свете.
Пилот зелёного «Дугласа» подошёл, шаркая сапогами, к Новикову и, лениво козырнув, сказал:
— Погода есть по всей трассе, товарищ полковник, можем лететь.
— Что ж, давайте лететь, — сказал Новиков и ощутил на себе тот любопытствующий, чуть-чуть напряжённый взгляд, которым всегда исподтишка оглядывают младшие командиры командармов, комкоров, комдивов. Новиков часто видел такой взгляд, знал его, но впервые этот взгляд был обращён к нему. Теперь, он понял это, многие люди станут запоминать и наружность его, и одежду, и шутку.
Да, что ни говори о скромности, но когда тебя первый раз в жизни усаживают в двухмоторный, могучий, специально тебя ожидающий самолёт, когда первый раз в жизни тебя оглядывают любопытствующие, когда бортмеханик, козырнув, говорит: «Товарищ полковник, вам тут солнышко в глаза будет, не пересядете ли вот на это местечко?» — то невольно приятный холодок пробежит по груди, защекочет где то между рёбер.
В самолёте Новиков принялся читать документацию, переданную ему в управлении. В воздухе он по-прежнему напористо и устремленно думал о том же, о чём думал на земле, в ночных канцеляриях и приёмных, в бессонных кабинетах, ярко освещённых сухим электрическим светом.
Несколько раз поглядывал он через окошечко на сверкающую нить реки, ищущей путь к Волге, на спокойную зелень дубовых и хвойных лесов, на бронзу и медь осенних берёзовых и осиновых рощ, на яркую зелень озими, зажжённую утренним солнцем, на клубящиеся облака и на серую, математически плавно скользящую по земле пепельную тень самолёта.
Он сложил бумаги в портфель и задумался. Почему то вспомнилось ему детство: кричащие женщины, бельё, сохнущее на верёвках во дворах шахтёрского посёлка, ватага ребят, взбирающаяся на курящуюся серо-голубым сернистым дымком глеевую гору, вспомнилось то чувство, с которым он глядел с вершины этой горы на лежащий внизу шахтный копёр, на темнокрасный дым, подобно жерновам, крутящийся над кауперами доменных печей, на волнистую степь в тумане, пыли, заводском дыму. Вспомнилось то чувство восторга и зависти, которое испытал он, когда старший брат Иван пришёл после своей первой упряжки в шахте и мать вынесла на двор табурет, жестяную миску, ведро горячей воды и Ванька намыливал чёрную шею, а мать лила из кружки воду и лицо у неё было растроганное и печальное.
Ах, почему нет ни отца, ни матери, почему не могут они погордиться сыном, летящим сейчас на самолете принимать танковый корпус.
Он подумал, что, вероятно, сможет на денёк съездить к брату: ведь рудник его не так уж далеко от места формирования корпуса. Он приедет, а брат будет мыться во дворе, миска стоит на табурете, жена его уронит кружку, крикнет.
— Ваня, Ваня? Брат к тебе приехал!
Вспомнилось ему смуглое, худое, тронутое морщинами лицо Марии Николаевны .Почему он так равнодушно отнесся к её гибели? Узнав, что Евгения Николаевна жива, он забыл о её погибшей сестре. А сейчас при воспоминаниях о ней появилась щемящая жалость, но тотчас вновь исчезла, исчезло воспоминание о Марии Николаевне, и мысль его побежала дальше, то опережая самолет, то возвращаясь к недавно и давно прошедшим временам.
Штрум вернулся из Челябинска в Казань в конце августа: он провёл на заводе не три дня, как предполагал, а около двух недель.
Эти челябинские дни прошли в напряжённом труде, и в другое время понадобилось бы не две недели, а два месяца, чтобы проделать такое множество работ, дать столько консультаций, проверить столько сложных схем, провести столько бесед с инженерами, руководителями лабораторий.
Штрум внутренне всё время удивлялся тому, что знания его оказались нужны десяткам практических работников и так просто и естественно приложимы к практической работе инженеров, техников и электриков, а также физиков и физико-химиков в заводских лабораториях. Вопрос, по которому вызвали Штрума, был решён на второй день после его приезда, но Семён Григорьевич Крымов уговорил его не уезжать, пока не будет проверена предложенная Штрумом схема.
Все эти дни он остро ощущал свою связь с огромным, великолепным, драгоценным заводом. Чувство это хорошо знакомо всем, кому пришлось работать в царстве угля и металла — в Донбассе, в Прокопьевске, на Урале.
Не только в цехах, не только на заводском дворе, откуда, погромыхивая, уходит на широкую колею рождённый металл, но всюду — в театре, в уютной, убранной коврами столовой главного инженера, в парикмахерской, в роще у тихого пруда, по которому плавают опавшие осенние листья, в магазинах, на улицах, в домиках-коттеджах, в инженерном посёлке, в длинных бараках — всё вокруг всегда и всюду дышит и живёт заводом.
Завод царит надо всем: он определяет улыбаются или хмурятся лица инженеров, он определяет труд, радость, горе, достаток, нужду рабочих, время обеда и отдыха, он определяет приливы и отливы людской толпы на улицах и расписание местных поездов, решения горсовета, к нему обращены, тянутся улицы, магазины, скверы, трамвайные и железнодорожные пути.. О нем думают, о нём говорят, идут к нему или от него.