Он открыл глаза. Над ним склонился Павел Сергеевич и лил ему на голову воду из пластмассового стаканчика.
— Слава богу, очнулся, — вздохнул Павел Сергеевич. — Я уж думал… Хорошо, колонка рядом. От воды, думаю, хуже не будет.
— От воды лучше. — Язык тяжело ворочался во рту и плохо слушался. Он поднялся на ноги и пошатнулся. — От воды лучше, — повторил он, борясь с собственным языком. — Если бы дождь…
Он заметил, что держит в пальцах несколько синих лепестков. Он бережно расправил их и засунул в пустую папиросную коробку.
Судя по часам, наступила глубокая ночь. Но небо попрежнему сияло голубизной, а солнце припекало. Почта была уже совсем рядом — только миновать магазин и свернуть за угол. Миша заволновался. Он знал, что она близко, где-то совсем рядом, как в детской игре «горячо холодно». Было горячо. Невыносимо. Что за глупость ему пригрезилась, будто он выбрал молодую. Она нужна ему такая, какая есть, какую он знает. И знания ни при чем… Он вдруг понял, что должен идти на почту один.
— Я сейчас, — сказал он виновато. — Надо отойти на минутку. Одному. Вы не возражаете?
Павел Сергеевич пожал плечами — еще спрашивается, как маленький. Нужно и нужно — пришиты они друг к другу, что ли? Миша скрылся за углом, а Павел Сергеевич вдруг понял, как устал за этот бесконечный фантасмагорический день. Солнце палило все нещаднее, уже не было сил стоять на иссушающей жаре, да еще с тяжелым портфелем в руках. Павел Сергеевич прислонил портфель к крыльцу, выпрямился и огляделся. Он стоял у задней стены какого-то магазинчика. Глухая деревянная стена. Обитая железом дверь заперта сразу на два висячих замка и заложена двумя огромными засовами. На двери белел детский рисунок — безлистное деревцо, искривленное от сильного ветра. Где-то он уже видел такой точно. Над рисунком на пожелтевшем клочке бумаги крупно выведено тушью:
«Прием стеклотары от населения ежедневно с 8 до 17 часов».
Внизу добавлено красным:
«Выходной день — воскресенье».
«Сегодня, кажется, не воскресенье? Или воскресенье?» — с непонятной тревогой подумал Павел Сергеевич и спохватился — какая разница? Разве жажда избавиться от стеклотары привела его сюда?
Рядом на аккуратном столбике дощечка: «Здесь производится торговля керосином». — «Бутылок с битым горлом не носи нам», — привычно добавил в уме Павел Сергеевич и грустно улыбнулся. Старая, еще студенческая шутка, придумал кто-то из ребят в коллективной поездке за город. Павел Сергеевич повторял ее, когда видел такое объявление. Этот незатейливый стишок, напоминавший ему студенческую молодость, почему-то неимоверно раздражал ее, а Павел Сергеевич ничего не мог с собой поделать, всякий раз его как будто кто дергал за язык.
Он начал искать, куда бы спрятаться от невыносимой жары. Стена отбрасывала густую длинную тень — пожалуй, даже длиннее и гуще, чем полагалось бы. Или он уже привык ко всему относиться с подозрением. В тени громоздились разбросанные ящики. Он с облегчением вздохнул. Устало опустился на ящик, который оказался приятно теплым. Надо опасаться теплых предметов. Но стоять больше нет никаких сил. «Ерунда, — подумал он, склонив голову на грудь. — Просто солнце нагрело ящики, а тень наползла недавно».
Он оказался в прихожей своей однокомнатной кооперативной квартиры. (Никогда в жизни не было у него однокомнатной кооперативной квартиры. Сначала жили в коммуналке, потом ему дали двухкомнатную в заводском доме, а после переехали в трехкомнатную, — она получила как научный работник высшей категории.) Она обвила руками его шею, ласково ероша волосы — он не помнил у нее такого жеста! — а он нежно прижимал ее к себе за талию.
— Наконец! Виталик, наконец! — прошептала она в самое ухо ему.
«Почему — Виталик? — обожгло его. — Какой Виталик? Селезнев?»
Он легонько отстранил от себя ее голову, глянул в красующееся на стене зеркало в форме блестящего сердца, — никогда прежде не видел он этого зеркала и вместе с тем отлично помнил, как выбирал его в комиссионке. Из сердца в раме самодовольно смотрело чужое холеное лицо этакого парикмахерского красавчика. И прически такой он в жизни не носил, и пошлых, словно наклеенных, усиков. И брюнетом никогда не был. Но что-то неуловимо знакомое промелькнуло в чужой неприятной физиономии.
— Виталик, милый, — снова вздохнула она ему в ухо.
Этот хлыщ в зеркале — Селезнев? Но ведь это он, Павел Сергеевич. Что же он, превратился в Селезнева?
— Я больше к нему не вернусь, — шепнула она. — Ты рад?
— Как… не вернешься? — Это к нему, Павлу Сергеевичу, она не вернется? Еще как вернется! Он хотел с торжеством выразить это вслух, но язык произнес совсем другое: — Разве ты… По-моему, тебе ни к чему сплетни о своей особе!
«Фу, черт, — подумал Павел Сергеевич. — Ну и гад этот Селезнев!»
— Наплевать мне на сплетни! Привыкнут — замолчат! А ты будто и не рад? — Она счастливо засмеялась, у него даже сжалось сердце. — Я устала от двойной жизни. Да и Павел…
Павел Сергеевич вздрогнул. Он действительно сам отпустил ее к этому… Он верно рассчитал. Она всегда будет к нему возвращаться, не найти ей другой такой преданной души. Он отлично понимает, что вся ее тоска по другому мужчине — не что иное, как блажь. Всякая блажь проходит. Это прошло раньше, чем он ожидал. Виталию дали трехгодичную заграничную командировку, и он укатил, кажется, в Австралию, перед отъездом порвав с ней.
Где-то в глубине сознания Павел Сергеевич понимал, что сидит на грязных ящиках, сваленных на задворках продуктового магазина. И помнил, как он простил ее после разрыва с Виталием, уговорил вернуться домой, а то она, фантазерка сумасшедшая, начала ночевать в лаборатории. Он помнил, как она благодарно плакала, когда он почти насильно привел ее домой. Как, приходя с работы, запиралась у себя в комнате, потерянная и чужая. Помнил, как она пригласила Мишу, как он, выдерживая роль радушного хозяина, наливал Мише чай и придвигал коробку с шоколадным набором, а сам разглядывал длинного очкарика и думал: ничего, и этот ненадолго, уж больно молод. Похороводится, выжмет из нее что надо — и живо найдет девчонку помоложе. Он все помнил — и в то же время загадочным образом стоял с ней в прихожей однокомнатной кооперативной квартиры, возле изысканного зеркала сердцевидной формы, и был неотделим от Виталия Петровича.
— Нет, я, конечно, рад, — сказал он в образе Виталия. — Только… Понимаешь, сюда мама иногда заходит. Прибрать там, сготовить что-нибудь, белье взять в стирку.
— Ну и что? — Она не понимала. — Пусть себе приходит. Ты знаешь, я не очень люблю заниматься хозяйством, но охотно помогу твоей маме. Почему-то для тебя мне это не в тягость.
— Зачем? Мама привыкла сама меня обслуживать.
Как бы поделикатнее объяснить ей, что мама вообще не должна ее здесь видеть, как не видела до сих пор ни одной его женщины?
— Ладно, — решил он снисходительно. — Устраивайся. Что-нибудь придумаем.
Он ведь сидит у магазина на ящиках. Теплые ящики.
Мишу ждет, к почте идти. Вместе, потому что опасно. Чтобы не было какой беды. Она уехала на почту рано утром, до катастрофы. Она, может быть, и сейчас там. Начальник патруля ничего просто не знал. Прислонилась к стенке и грезит, грезит весь день, а стенка теплая-теплая… Некому ведь оторвать ее от стенки. Вылить на голову холодной воды, все и пройдет. Он ждет Мишу.
Непонятным образом он опять оказался там, где Павел Сергеевич никогда не бывал. Зато Виталию Петровичу эта отделанная белым кафелем комната хорошо знакома.
В белом халате и в докторской шапочке он сидел за лабораторным столом перед большим микроскопом. Она стояла рядом.
— Ты должен вмешаться! — волновалась она. — Больше некому!
— Что я могу сделать? — Он чуть передвинул предметное стекло.
— Очень многое! Пойми, хотя бы с Бельским поговорить!
— Да, конечно. Я мог бы поговорить. В иной ситуации. Ты забываешь, что о наших с тобой отношениях благодаря твоему старанию известно всему институту. Я ведь тебя предостерегал.