Александр Житинский попытался обобщить подобного рода высказывания: «Феномен короткой и яркой жизни всегда притягивает внимание публики, таит в себе загадку, наводит на размышления, главное в которых — вечный вопрос о предопределенности судьбы, о закономерности трагического исхода для избранного Богом типа личности, именуемой чаще всего Поэтом. Избранник Божий — старое словосочетание, несущее счастье таланта и бремя рока одновременно. Бог избирает человека, чтобы сказать его устами нечто важное, и он же до срока, а точнее, в предопределенный им срок забирает избранника к себе».[197] Нетрудно заметить, что данная точка зрения применительно к Цою почти тождественна точке зрения Кадикова, правда без кадиковской псевдоконкретики. Однако приходится признать, что «слишком много вокруг Цоя происходит такого, что не поддается более или менее внятному объяснению»[198] (Алексей Учитель). И именно на мистическом уровне «текста смерти» Цоя несколько неожиданно возникает имя Башлачева: «У меня есть подружка, ей пятнадцать лет <…> и вот прошлой зимой она в компании таких же подростков гадала на блюдце <…> Она спросила, естественно, о Цое — сколько он проживет? Ответ — двадцать восемь лет! — Какой смертью умрет? — Выбросится из окна. Она мне это рассказывала зимой, мы тогда еще ухмылялись: ну-ну, посмотрим, скоро ему двадцать восемь, а шагать в окно после Башлачева — как-то не того… <…> А теперь я не могу отделаться от мысли, что Виктор просто нашел свой выход, и для него пустой “Икарус” на дороге — то же, что окно для Башлачева»[199] (Н.Б., Симферополь).
Как видим, в контексте башлачевского «текста смерти» (сема окно) «текст смерти» Цоя потенциально несет в себе почти весь комплекс сем, присущих башлачевскому биографическому мифу. Однако эти потенции оказались востребованными лишь в очень малой степени, на что мы еще обратим внимание. Более того, А. Бурлака попытался демифилогизировать собственно мистический аспект «текста смерти» В. Цоя: «как вся жизнь Цоя оказалась мифологизирована, его смерть породила волну всевозможной мистики (часто основанной на прочитанной, да плохо понятой “Розе Мира”) и шаманства, а также лавины “знамений”, “откровений” и прочего по поводу и без повода».[200] Но очевидно, что мистика — одна из важнейших доминант цоевского «текста смерти», вызванная, как нам кажется, внешним видом, имиджем певца, а не его песнями, как может показаться на первый взгляд. Хотя в песнях, как это уже было в «тексте смерти» Башлачева, многие пытаются отыскать предвидение собственной гибели: «вы послушайте его песни. Такое впечатление, как будто он знал обо всем»[201] (Р.М. Цой); «А когда Виктор погиб — я сел и заново прослушал все его песни. И был потрясен, что почти все они о смерти, о ее предчувствии <…> Мне кажется он предвидел свою судьбу и готовил себя к ней. Я вообще не могу отделаться от ощущения, что есть в Цое нечто шаманское, потустороннее»[202] (Алексей Учитель). В этом — сходство с «текстом смерти» Башлачева, да и вообще со многими другими текстами подобного рода. Но к песням Цоя как важным источникам его «текста смерти» мы обратимся ниже, пока же сконцентрируем внимание на еще некоторых семах этого текста.
Так, в среде поклонников Цоя широко распространена версия об убийстве певца. Значение этой версии в «тексте смерти» Цоя в том, что для полной канонизации просто трагической гибели не достаточно — герой должен принять мученическую смерть, которая не может быть случайной, как случайна гибель, например, в автокатастрофе. Убийство еще более способствует мифологизации — вспомним «родоначальников» этого извода — Пушкина и Лермонтова, а так же недавнюю попытку «переделать» самоубийство Есенина в убийство. Не случайно Марианна Цой оговоривает: «В убийство я не верю. Цой не был человеком, которого кому-то хочется убрать».[203] Однако версии об убийстве высказываются довольно часто. Так, существует рожденная в среде киноманов легенда, что аварию подстроил Кинчев,[204] которому даже пришлось оправдываться: «Вот странное дело, мне иногда даже такие письма приходят, где обвиняют АЛИСУ в смерти Цоя. Просто шиза. “Киношники” и “алисоманы” в Питере враждуют. Странно… Уж на кого меньше всего думал, так это на Цоя. Когда сообщили о его смерти — даже не поверил. Мы тогда в Евпатории были, в футбол играли…».[205] Однако Кинчев отнюдь не единственный кандидат в убийцы Цоя. Александр «Дождь» Проливной приводит целый ряд существующих в народе версий причин убийства Цоя: «- Виктора убили из-за денег. Слишком много у него их стало… — Во всем виновата наркомафия, с которой Цой якобы был связан… — Это точно убийство, потому что и в фильме “Игла” его тоже убивают… Высказываются и более серьезные аргументы, в которых фигурировали и смена продюсеров группы “Кино”, и распределение выручки с гастрольной деятельности, и авторские права…».[206] Существовали и версии политического свойства. Приведем рассказ, записанный И.Ю. Назаровой от молодого человека по прозвищу Яростный Рокер: «Муссировали слухи, что Цоя, например, убили по обстоятельствам политическим, во что я уже тогда не верил. Ну, что, поскольку он был таким человеком нового поколения, который требовал перемен: “Мы все ждем перемен”, что КГБ его замочило, убив в автокатастрофе. То, что это была чушь уже тогда, это понятно».
В этом же ряду важное место занимает и версия о возможном самоубийстве (вновь контекст башлачевского «текста смерти» (!) с неизбежным подключением «текстов смерти» и других писателей-самоубийц), за счет чего семантическое поле «текста смерти» Цоя расширяется, обретая совершенно новые характеристики. Напомним, что «для литераторов <…> в высшей степени характерен суицидальный тип поведения».[207] Г. Рамазашвили пишет, что Гребенщиков «в цоевском финале подозревает суицид: “А я так и вовсе думаю, что он это сам сделал”».[208] Однако у этой точки зрения есть принципиальные противники — «Видимо, надо слишком плохо знать и понимать Цоя, чтобы утверждать, что он решился пойти на самоубийство. Виктор был предельно осторожный и сдержанный человек <…> Нет, самоубийство — это абсурд».[209] Может быть, поэтому версия о самоубийстве не получила сколько-нибудь широкого распространения в «тексте смерти» Цоя, хотя не исключено, что редукция, а точнее, невостребованность этой семы вызвана башлачевским мифом — для одного направления в культуре двух самоубийц многовато.
Однако версия об убийстве (самоубийстве) не может считаться случайной, поскольку она четко вписывается в «текст смерти» певца как попытка еще более героизировать и романтизировать гибель Цоя. Именно семы герой и романтик получили наибольшее распространение применительно к фигуре Виктора Цоя после его смерти. Заметим, что сам певец своими высказываниями еще при жизни обозначил героическое начало собственной биографии. На вопрос корреспондента волгоградской газеты «Молодой ленинец», о том, что «теперь времена изменились, героизма вроде уже не требуется…», певец ответил: «- Не требуется? Сейчас его нужно еще больше».[210] Разумеется, такой ответ был во многом спровоцирован журналистским вопросом, но именно сема герой в репродукциях «текста смерти» Цоя оказалось, пожалуй, самой частотной. И хотя певец предупреждал своих поклонников: «Не сотвори себе кумира»,[211] кумир был сотворен еще при жизни. Более того, героическое и романтическое стало «общим местом» применительно к личности Цоя еще при его жизни — в 1988-м году А. Житинский в рецензии на альбом «Группа крови» отметил: «То, что Виктор Цой — романтик и “последний герой”, мы все знали давно»;[212] Артем Троицкий в 1990-м (до гибели Цоя) написал: «Если я правильно понимаю натуру Цоя, то могу сказать, что перед нами редкий тип прирожденного героя».[213] И кумир, как объект для подражания, явно соотносился с героическим началом, которое уже после августа 1990-го года репродуцировали люди, близко знавшие певца: «Он ушел достойно, я так считаю. Жил красиво, умер красиво. Последний герой»[214] (Константин Кинчев); «все равно тинэйджерам нужны какие-то кумиры. И я смотрю, кто у нас есть, кого бы выбрал я. И понимаю, что тоже выбрал бы именно такого героя, как Цой»[215] (Максим Пашков); «в этой армии есть воин-единоборец, который на своем квадратном метре всегда борется за справедливость»[216] (Андрей Тропилло). «Мы старались быть честными и искренними в этой работе <имеется в виду книга о Викторе Цое, вышедшая в 1991-м году — Ю.Д.>, как был честен и искренен “последний герой” Виктор Цой»[217] (Александр Житинский). Примечательно, что Житинский при жизни Цоя назвал его «последним героем» с некоторой долей иронии, после же смерти ирония уступила место трагизму, что весьма характерно для «текстов смерти» вообще.