— И что?
— Он пришел. И испугался. Смертельно… Осталось написать обвинительное заключение и попросить санкции прокурора.
— На что?
— На арест…
Она видела сквозь окно, как Митя вышел из парадного и, не зная, что она смотрит вслед, болезненно сжался, как от озноба. Чтобы поудобней уместиться в пальто, которое было ему узковато.
«Значит, три дня Парамошин уже терзается. Для убийцы этого мало. Он заслужил высшую меру испытаний… Самую высшую!» Маша никогда не отличалась жестокосердием. Так было впервые. Но и мстить за жизнь мужа ей тоже приходилось впервые.
На фоне мук, раздиравших Онкологический центр мольбами о милосердии и стиснувшими зубы мужеством и терпением, можно было достоверно определить цену суетности повседневных людских борений, недовольств, исхитрений. Все это страдальцы положили бы на алтарь исцеления не задумываясь. Но те, кому удавалось спастись, вскоре вновь и с прежнею одержимостью погружались в круговорот, в мельтешение суеты сует. И все-таки подлинный жизненный счет осознавался в том Центре точнее… Маша всякий раз осязала это, приходя к маме.
Полина Васильевна, которую Маше удалось устроить в крохотную, но отдельную палату (иначе бы она впустила в себя и чужие, соседские боли!), встречала дочь с оптимистичным желанием обсуждать жизнь, а не болезни и смерть. Она готова была делиться здоровьем, которого у нее не было, но которое она каким-то загадочным образом, ради дочери на время умудрялась добыть.
В тот день Полина Васильевна сказала Маше:
— Я вижу, как тягостно тебе нести бремя одной.
— Но мы с тобой вместе.
— Я о другом… Ты сказала мне про сердечный приступ. Но профессор Рускин хорошо известен в медицинских кругах. Он знаменит! И здесь тоже… Мне рассказали все, как было в действительности. Его отравили… Если мы об этом будем знать обе, тебе станет легче: половину той ноши, для тебя неподъемной, я заберу. — Полина Васильевна прикурила очередную сигарету от предыдущей. — Прошло немного времени… Совсем немного. Но пора подумать, как сберечь его имя, память о нем. Не только для нас с тобой…
Чем прочней сила воли, тем оглушительней взрыв, с которым она, не выдержав, отпускает муки на волю… Маша и мама схватились, слились друг с другом и разрыдались. Это было почти безмолвно. И оттого еще более жутко.
— Ничего, ничего… Со временем невыносимое станет выносимей, — пообещала Полина Васильевна. И вытерла слезы казенным полотенцем. И выпрямилась на железной больничной постели.
— Сначала надо отомстить тому, кто убил его, — тоже овладевая собою и голосом, произнесла Маша. — Я живу только этим намерением. Только им, мама! Раз уж ты все знаешь.
— А кто убил? Тебе это известно? Доподлинно?..
Вместо ответа Маша осторожно, двумя пальцами вынула из сумки конверт, а из него лист бумаги, сложенный вдвое. И протянула его маме.
Полина Васильевна обходилась без очков: болезни то поражают весь организм, а то одно губят, но другое щадят. На листе тем же, будто всю жизнь ей знакомым, доверчивым детским почерком Алексея Борисовича было написано:
«Машенька, дорогая! Неизбежность слепоты для меня ужасней неизбежности возраста. Сделать тебя поводырем? Зачем тогда все остальное? Я сам проверил: и пяти процентов зрения у меня не осталось. Операции не помогут, да и я операциями, ты знаешь, уже не смогу помочь никому. Так что же, незрячим инвалидом, калекой калечить твою судьбу? Я не совершаю самоубийства, потому что удаляюсь уже неживым… Еще раньше меня отравили ложью и ослепили клеветой. Пусть это поможет тебе прозреть. Остерегайся парамошиных! Бог им судья… Если я на это решился, значит, другой дороги у меня нет. Ухожу «средь шумного бала, случайно». Говорят, «умирать, так с музыкой». Или под музыку. Но суть не в этом… Хоть главное потрясение все равно, к несчастью, достанется тебе (пойми и прости!), но все же ты не окажешься с ним, внезапным, наедине. Рядом всегда будет мама. Твоя прекрасная мама… Это мое завещание. Ухожу, но не разлучаюсь. Ни с тобою, ни с ней. Будьте неразлучны и вы. До встречи! Пусть она окажется очень нескорой… А. Р.»
— Он не имел права так поступить, — сначала оцепенев, молвила наконец Полина Васильевна.
— У него не было выхода: диабет, слепота, невозможность в таком физическом состоянии сражаться… — кинулась защищать Маша.
— Все равно это грех: Бог дал, Бог взял… Таков высший закон.
— Не нам судить его, мамочка. Самого любимого, близкого…
— А как жить… без самого близкого и любимого?
— Не знаю, мама.
— И я не представляю себе.
Они вновь вцепились друг в друга. И тоже почти беззвучно, без слез. Им необходимо было ощутить свою неразрывность. «Надолго ли это? Надолго ли? — холодел внутри у Маши вопрос. — «Будьте и вы неразлучны. Это мое завещание». Если б он знал… Как я смогу быть с ней неразлучна? И она со мной… Как?!»
Полина Васильевна вновь первой пришла в себя. И молча дала слово не позволять себе больше взрываться. Но письмо прочла и второй раз, и третий… Душой и мыслями она не могла вынырнуть из этого текста.
— Мы обязаны отмолить его грех, Машенька. Смертный грех!
Полина Васильевна низко склонилась над прощальным письмом. Но Маша от того, последнего, письма ее отвлекла:
— За три минуты до полуночи муж поднялся и произнес тост…
— Что он сказал?
— Я слово в слово запомнила. И про себя повторяю! «Пусть этот Старый Новый год будет молодым. Старость хороша, если она не сдается. Молодость и здоровье… Это мой тост!» Мне сразу показалось, что он хотел сказать «мой последний тост».
— Последнее письмо… Последний тост… — проговорила Полина Васильевна.
— Вот еще… — Маша протянула маме бумажную салфетку с резными краями.
Острым, неведомым Полине Васильевне почерком, словно второпях, было набросано: «Вашему столу — от нашего! В знак покаяния. Парамошин».
— Что это значит?
— Парамошин прислал нам бутылку шампанского. В самый канун новогоднего часа. Испугался «четвертого человека в стране», о котором ты знаешь. Я одной тебе рассказала. До обалдения испугался. Готов был каяться, ползать… Пришел раньше всех и шатался, бродил по пустому залу, чтобы узнать, где мы сидим. Не хочет окончательно терять «перспективу». Зубами в нее вцепился, когтями.
— В зале был Парамошин?
— Был. Он в приятельских отношениях с директором той дачи. Обожает дружить с начальниками и директорами… Я отослала бутылку обратно. Муж запил яд боржомом. — Она встала и прошлась по крохотной маминой келье. — Про яд я следователю сказала. Но уверила, что его, бесцветный и лишенный запаха, подсыпал в стакан Парамошин. И про шампанское сообщила, как о коварстве и обмане. И про салфетку. Следователь принял решение обвинить Парамошина в предумышленном убийстве. Только в этом мое утешение: пусть и его обволокут слухами. Пусть и он потерзается… Я бы сама четвертовала его — и ни минуты не пожалела: из-за него все оскорбления, диабет, слепота… и смерть. Из-за него!
— Но у следователя будут неприятности. И очень большие. — Полина Васильевна сразу забеспокоилась о чужой судьбе. — Следователь с твоих слов направил расследование по ложному следу. Симпатичный он человек? Или просто доверчивый?
— Это Митя Смирнов. Ты помогла ему когда-то поступить в институт.
— Митя Смирнов? Не припоминаю.
— Он ходил на твои лекции, хоть официально у тебя не учился. Не учился, но выучился… Уровень порядочности равен уровню его неустроенности буквально во всем: сын «врагов народа», сестра с костным туберкулезом и сам очень болен.
Полина Васильевна так затянулась, будто вобрала в себя средство, обезболивающее совесть.
— Прости, Машенька… Но ты его дезинформировала. Сбила с пути.
— Я правду сказала: Парамошин убил моего мужа. Убил! Сначала морально… Кто пустил по городу грязные сплетни? И клевету? Кто вовлек нашу семью в политическую трясину? И физически он убил: ослепил мужа. А слепота хуже смерти! Муж всегда это говорил… И написал в прощальном письме.