Это был человек в самом деле замечательный. — Трудно передать тот авторитет, которым он пользовался. Это был оракул, что то в роде архиерея от разума. Большинство его знакомых безгранично верило в его ум. Иные подчинялись ему как старцу, одна очень милая знакомая барышня доказывала мне как то раз, что я напрасно зачитываюсь философами. — Стоит их читать так усердно, — говорила она, — Евгений Иванович наверное умнее всех Ваших философов, вместе взятых. — Несомненно, Евгений Иванович был умный и образованный человек, но самая замечательная черта в нем была его нравственная сила, большая цельность характера. — Это был человек, у которого слово никогда не расходилось с делом. И именно этим он импонировал.
Сын известного декабриста, народолюбец, он был один из первых помещиков, освободивших задолго до 19 февраля своих крестьян с землею. В нем было то исключительное бескорыстие, которое внушало уважение решительно всем, даже людям совершенно противоположного ему лагеря. По своим либеральным, и даже в некоторых отношениях радикальным убеждениям он не мог служить, и тем не менее все власти к нему ездили. У него можно было встретить и губернатора, и генерала, и председателя суда, и предводителя дворянства, не говоря уже о земцах. Все эти господа не только у него бывали, но считались с его прямыми суждениями, побаивались его, как ярославской «княгини Марьи Алексевны». Он всегда говорил им правду в лицо; и благодаря его нравственному авторитету эта правда во многих случаях действовала. Оно и не мудрено; расценка, которую Евгений Иванович давал человеку или поступкам, потом так за ним и оставалась, — А сказанное им невзначай острое словцо потом иногда повторялось, годами.
Помню как то раз один из профессоров Демидовского Лицея — человек с даром слова, но с весьма легким умственным багажом, как то подвыпив стал рассказывать, что у него была шляпа цилиндр с вентилятором. Евгений Иванович, тоже слегка выпивший подошел вплотную к профессору и уставился в него глазами: «позвольте рассмотреть, вентилятор-то — не сквозной ли»? Так потом его и ославили человеком с вентилятором в голове, что было совершенно верно.
Занимался Евгений Иванович почти исключительно ученым трудом составлением своего многотомного сборника Русского Обычного Права. Это было собственно не ученое исследование, а собирание сырого материала, правда, очень интересного и ценного. — Отличался он большою начитанностью. — В его скромном бюджете покупка книг на всех языках составляла единственную большую статью расхода. Помню его кабинет с полками, уставленными книгами до верха до потолка. Указывая на тонкие деревянные стены своего дома, он утверждал, что книги его греют. Они и в самом деле его грели — физически. Но теплота душевная, благодаря которой и другим становилось тепло у его домашнего очага, исходила от него самого.
Странное дело, — в умственном отношении мы были совершенно чужды. Он был сторонник того типичного позитивизма Милле-Контовского толка, с которым я окончательно свел счеты уже в гимназии. Ничего нового в области философии я от него услышать не мог; наоборот, все то, что он говорил о вопросах миросозерцания, было мною давным давно покончено. И, однако, меня влекло к этому человеку. Когда, бывало, долго не видишь доброго взгляда его умных глаз из под очков, всегда, [176] бывало, стоскуешься и пойдешь посидеть часок-другой у Евгения Ивановича, Он, я чувствую, — тоже меня любил и даже прямо это высказывал, а он был не из тех, у кого слово расходится с мыслью или чувством.
В умственном отношении мы были антиподы.. Мое христианство волновало и порою раздражало его, как непонятная для него загадка. Он заводил на эту тему разговоры с целью разъяснить эту загадку.
«Это может быть и для меня полезно», говаривал он. Но эти разговоры не шли дальше поверхности, он отрицал чудеса, исторически и вообще «научно» опровергал Библию и т. п. Споры на эту тему чаще всего вызывали бесплодное раздражение; если ему случалось увлечься полемическим задором и кощунствовать, он потом извинялся. Но дать ему понять — в чем для меня суть — было для меня невозможно, и я за это часто и горько себя упрекал. Вместе с тем я был внутренне глубоко уверен, что этот атеист будет одним из первых в Царстве Божием. Оттого меня и влекло к нему.
Я часто спрашивал себя: во имя чего Евгений Иванович обнаружил в жизни столько длительной доброты? Ради чего, например он, очень небогатый человек, вдруг обрезал себя во всех своих нуждах и выкроил из своей земли большой земельный надел освобожденным им крестьянам? Одних «демократических убеждений» для этого по меньшей мере недостаточно. — Так поступает не «демократ вообще», а человек, у которого есть святыня в душе.
Алтарь неведомому Богу, вот что чувствовалось в этой душе; это и было то, что так неотразимо привлекало к Евгению Ивановичу; оттого то он был и для других источником живительной теплоты. — Я часто спрашивал себя, во что он верит? И я видел, что, вопреки его уму, сердце его не только верит в добро, оно всем на свете [177] пожертвует ради того, во что оно верит. Часто, о нем думая, я вспоминал евангельскую притчу о двух сынах. Он был как раз типом того сына, который сказал отцу «не пойду» и пошел. — Хождения путями Христовыми в его жизни было несомненно больше, чем в жизни большей части людей, исповедующих христианство. Он был не холоден, не тепел, а горяч сердцем. В этом было главное его достоинство!
Я встречал в Ярославле людей неглупых и образованных, которые поражались несоответствием между умственною силою Евгения Ивановича и его влиянием. — Это объясняется все той же причиной. Евгений Иванович был человек не глупый и способный, но я не могу назвать его человеком выдающегося ума или таланта. Сила его была, как сказано, вовсе не в умственных качествах, а в чем-то другом, большем и высшем, чем ум. Он, мыслию отрицавший духовное начало, всем своим существом доказывал его значение и силу. Среди моих ярославских знакомых он был едва ли не самым духовным человеком. Этот контраст между мировоззрением и обликом был несомненно самою парадоксальною чертою его существа.
Характеристика Евгения Ивановича была бы не полна, если бы я не вспомнил о двух праздниках, которые у него были. Эго были «Татьянин день» 12 Января и 19-е Февраля, — праздник просвещения и праздник освобождения. Эти дни помимо своего общего значения считались в Ярославле специальными праздниками Евгения Ивановича. Как то всеми было признано, что он имеет на них какое-то особое, преимущественное право: в названные даты его приходили поздравлять как именинника. А он и в самом деле чувствовал себя именинником и в эти два исключительные дня в году, бывало, любил кутнуть с друзьями, всегда скромно, но очень весело. — Мне приходилось иногда ужинать с ним [178] в его праздники: он как то всегда был в ударе в этих случаях, и его праздничное настроение невольно сообщалось другим. — Среди серой провинциальной жизни этот обычай Е. И. Якушкина имел несомненно и педагогическое значение: благодаря ему приличия ради благоговели перед великими историческими днями даже такие люди, которые иначе о них бы и не вспомнили. — «Хмурым людям» нужно напоминать, что в жизни есть нечто, перед чем следует благоговеть: иначе они совсем опустятся. Нужно, чтобы от времени до времени во что бы то ни стало нарушалось однообразие их будней, посвященных пересудам, профессиональным сплетням и в особенности — винту.
В Ярославле, как и во всей тогдашней русской провинции неизбежность винта, преферанса и вообще карточного столика производила гнетущее впечатление.
— Всем хочется отдохнуть от дневных трудов, всякий ищет вечером общества себе подобных: но это общество при встрече подавляет отсутствием интересов, а потому и отсутствием разговоров. — Разговор людей, коим говорить не о чем, может направляться лишь в сторону злословия. При этих условиях карты — из двух зол меньшее. — Это — остроумный способ — убить время и дать людям возможность забыть о пустоте их существования. — Без карт они просто заболели бы от тоски и скуки.