Вот на эстраде в пестром наряде цыганки, задрапированная, как тогой, красным платком, в яркой юбке и кофте, с гитарой, перекинутой на алой ленте через плечо, появляется Шура Чернова. Ее смуглое лицо подернуто румянцем. Яркие черные глаза так и сыплют искрами из-под густо сросшихся бровей. Уверенно, без малейшего смущения, садится она на стул и берет первые аккорды.
Струны жалобно и красиво стонут под ее тонкими, но сильными пальцами, а четкий звонкий, с гортанным отзвуком, голос выводит на цыганский лад слова известной песни:
— Цыганка, настоящая цыганка, — тихим шепотом проносится по рядам гостей.
— Ей бы мальчишкой-цыганенком одеться, еще больше подошло бы, — говорит Хризантема своей подруге Золотой Рыбке, которая сидит тут же рядом.
— Фи! Это было бы неприлично, — поджимая губки, чуть слышно роняет соседка Сокольской с правой стороны, Лулу Савикова.
— Ну уж ты молчи, пожалуйста, Комильфошка! Тебя послушать — все неприлично выходит: и спать, и есть, и сморкаться, и причесываться, — вступается Золотая Рыбка.
А на эстраде один романс сменяется другим. Шуру замучили повторениями. Публика не устает аплодировать после каждой спетой вещицы.
Счастливая и довольная, под гром аплодисментов, уходит с эстрады смугленькая Алеко.
С минуту эстрада пуста. Где-то за спущенным позади нее желтым занавесом, сшитым и разрисованным всевозможными рисунками и цветами, раздаются звуки меланхолического вальса. Это играет лучшая музыкантша Н-ского института Декомб.
Тихо колеблется на задней стене эстрады яркий пестрый занавес с нарисованными самими институтками чудовищно огромными цветами лотосов и головами драконов, перевитыми гирляндами змей, и из приподнявшегося угла его появляется вынырнувшая фигура Ники. На ней длинное коричневое платье, род халатика, плотно облегающего стан, нечто похожее на скромный, почти убогий наряд героини оперы Тома — Миньоны. Веревкой вместо пояса опоясан ее стан. А каштановые кудри, с их червонным отливом, бегут и струятся по плечам и спине пышными мягкими волнами.
— Какая прелесть! — говорит кто-то из гостей начальнице, склонясь к креслу генеральши.
— Душка! Ангел! Само очарование! — пробегает по рядам, где сидит младшее отделение институток, оставшихся на рождественские каникулы, и в их числе Сказка, она же княжна Заря Ратмирова, мать которой не имела возможности взять девочку на Рождество.
Заря вместе с другими институтками впивается в лицо Ники. Многие из младших воспитанниц — поклонницы Ники. Ее в институте все любят, иные обожают. Как и в старое время, процветает в институтских стенах пресловутое «обожание», хотя над ним и смеются более благоразумные воспитанницы, считая его бесспорно уродливым явлением. Выражается оно так же несложно, как и встарь. «Обожательницы» бегают за своими «предметами» в перемену между двумя уроками, подносят конфеты, цветы, пишут вензель «обожаемой» всюду, где можно и где нельзя, гуляют после обеда с нею по коридору, а в большую перемену ожидают ее появления у дверей.
Никины поклонницы нередко и раньше видели Нику танцующей. Часто в институтской умывальне вечером и, пока не гасилась лампа, в дортуаре, — сбросив неуклюжее камлотовое платье и прюнелевую обувь, хорошенькая, жизнерадостная Ника Баян носилась в танце-фантазии. Желание, а может быть, даже потребность предаться пляске рождались в ней неожиданно, внезапно. И она начинала свой фантастической танец, приводя в восторг его исполнением не только поклонниц, но и прибегающих сюда «чужестранок», то есть воспитанниц чужих отделений, которые толпились у дверей и любопытными, восторженными глазами следили за юной танцовщицей. Репутация неподражаемой плясуньи, первой по танцам, пластике и грации, прочно и непоколебимо установилась за Никой. Но ничего выученного не было в пляске Баян. Про нее можно было смело сказать, что плясала она точно так, как поют жаворонки в воздушном море, как цветут душистые полевые цветы на пестрых лугах, т. е. повинуясь лишь внутренней силе и желанию пляски.
И сейчас вдохновенно и легко носилась она по эстраде под игру невидимой музыкантши, пристроившейся с инструментом за занавесом. В коричневой скромной одежде, с роскошными кудрями, возбуждая всеобщий восторг, носилась она, словно быстрая птица, словно воздушная бабочка или сказочный эльф. Кто научил ее этим позам, этим движениям? Никто. Учитель танцев на все обращенные к нему вопросы по этому поводу только беспомощно разводил руками и повторял:
— Не я. Не я. Моего тут ровно ничего нет. Это врожденное. M-lle Баян одной себе обязана этой грацией, этим уменьем.
Теперь Ника, как вихрь, носилась по красному сукну все быстрее и быстрее, Вот она мчится на самый край эстрады, вся изогнувшись змеей, с разгоревшимся личиком, с пылающими глазами. Несется под звуки музыки, вся — воплощенное вдохновенье, юность, стремительность и красота. И вдруг останавливается, как вкопанная, заломив кверху руки, подняв к потолку восторженное лицо. Ее губы улыбаются, глаза блестят.
— Она, действительно, прекрасна, — замечает по-французски кто-то из почетных гостей.
Этот голос, дошедший до ушей Баян и заставивший вспыхнуть от удовольствия и радости девушку, покрывается другим голосом.
Маленькая Глаша вскакивает со стула, на котором сидела так тихо и покорно в продолжение целого часа, и кричит на всю залу звонким детским баском:
— Бабуська Ника, сто ты все плясись? Иди луцсе к нам. Мне скуцно без тебя!
* * *
— Кто это? Что это? Откуда этот ребенок? — появляется фрейлейн Брунс и, вся красная от волнения, налетает на растерявшуюся Шарадзе.
— Это… Это, — лепечет взволнованная армянка, не будучи в силах произнести что-нибудь.
— Отвечайте, откуда это дитя?
Сидящая рядом с Глашей Валя Балкашина с видом мученицы хватается за флакончик с нюхательными солями. Как раз вовремя подоспевает Золотая Рыбка, за нею Хризантема и др.
— Ах, фрейлейн, — звенит стеклянный голосок Лиды Тольской. — Боже мой, ведь мы же предупреждали вас, что к Нике Баян сегодня приедет из имения ее маленькая кузина-княжна… княжна…
Тут Тольская запнулась и побледнела.
— Какая княжна? — спрашивает фрейлейн Брунс.
— Княжна… княжна Тайна Ин… то есть я хотела сказать — Таита, княжна Таита Членская, — как-то радостно прибавила она, вспомнив таинственные буквы в записке Донны Севильи: "Т-а-и-та".
— Таита? — с удивлением переспрашивает Брунс.
— Да, у нее странное имя. И в святцах его нет… Таита.
— Но… зачем кричит на всю залу ваша княжна? — сердито поблескивая глазами, не унимается фрейлейн Брунс, хотя явно заметно, что она уже несколько сдалась.
— Да ведь она маленькая, ничего не понимает, — подоспев, горячо говорит Эля Федорова, и злым взглядом впивается в Августу Христиановну. — Все дети в ее возрасте кричат.
Кто-то фыркает. Толпа институток постепенно сгущается вокруг спорящих.
— Но, — протестует фрейлейн Брунс, — но это неприлично так кричать.
— Фрейлейн, но ведь этой девочке только пять лет, — пытается защитить Глашу Эля.
— Как вас зовут, девочка? — неожиданно обращается фрейлейн Брунс к Глаше, как бы инстинктивно почуяв нечто странное в появлении здесь этой подозрительной княжны.
Глаша видит перед собой чужого человека, сердитое красное лицо, недоброжелательные глаза, злую, странную улыбку и робко жмется к Тамаре.
— Меня зовут Глася, — шепчет она, глядя исподлобья на сердитое красное лицо.
— Wie? Как?
— Глася…
— Она ошиблась. Ее зовут Зизи, а не Глаша, — совершенно некстати выпаливает Тамара.
— Не Зизи, а Таита, — поправляет Тольская.
О, какой уничтожающий взгляд! Августа Христиановна обдает им с головы до ног всю фигуру Тамары, потом переводит глаза на Глашу.
— Девочка пяти лет, не знающая своего имени! Это что-нибудь да не так.