— Ты известный тихоня и примерный пай-мальчик! — прерываю я его насмешливо. — Куда уж нам до тебя!
— Не надо смеяться, — говорит он серьезно.
— Увы! Это правда! — возражаю я.
— Дети мои! Не ссорьтесь. Смотрите, сколько звезд в вышине. Звезды — цветы январского неба; сколько радостной ласки в их мерцающих очах, — вмешивается в разговор Ольга, сама точно сказка в своей белой кроликовой шапочке на черных кудрях.
Вдруг она вспоминает:
— Вася, ты уважаешь Саню Орлову? Ведь она самая серьезная и принципиальная из нас.
— Ужасно уважаю, — сразу соглашается Вася. — Да, уважаю, — подтверждает он еще раз как бы про себя.
— А она играет давно за Невской заставой, — с торжеством преподносит Елочка.
— А… Я этого не знал, — после долгого молчания говорит Рудольф.
— Ага!
— Ну, я и ее не одобряю. И это нечестно и нехорошо. Раз «маэстро» требовал, чтобы мы до поры до времени не выступали самостоятельно, и верит нам, то… то… — говорит он снова, но уже почти чуть слышно.
— Спокойной ночи, умный, послушный мальчик, — произношу я, останавливаясь у ворот и пожимаю им руки. — До завтра, Ольга.
Потом, осторожно открыв дверь своим ключом, пробираюсь к себе на цыпочках, чтобы не разбудить своих.
На столе ждет меня холодная котлета и стакан молока. Из кухни доносится храп Анюты. В детской шевелится «сиятельная» нянька и дышит мой «принц». Иду туда и застываю на миг над кудрявой головкой. Раскрасневшееся прелестное личико сладко улыбается во сне, обнажив бисер мелких белых зубок.
Наклонясь, затаив дыхание, крещу и целую его… И опять смотрю, смотрю ненасытно…
— Спи, обожаемое дитя мое, спи! Пусть золотые детские сны витают вокруг твоей светлокудрой головки!
Глава 5
Тихий зимний вечер, холодный и сумрачный. Хотя еще только пять часов, но на улицах ночная тьма, и фонари на каждом шагу борются с нею.
Сидим в узких длинных санях, в "Ноевом ковчеге", как называет нашу повозку вся труппа Дашковской. Чухонец с невозмутимо спокойным лицом и трубкой-носогрейкой, крепко зажатой в зубах, везет нас в театр на Пороховые заводы.
В сани, предназначенные на восемь человек, набилось двенадцать: Евгения Львовна Дашковская, тридцатилетняя блондинка с симпатичным свежим лицом и прекрасными синими глазами; комическая старуха — панна Ванда Занчковская, пожилая дама, когда-то славившаяся своей красотой; Наташа Перевозова, шаловливо выглядывающая из мехового воротника своей шубы, молоденькая девочка Маня Кондырева, играющая роли юных девушек; сестра Дашковской, серьезная и тихая Людмила Львовна, любительница, исполняющая крошечные роли; суфлер — самое важное лицо в труппе, худой, желчный, вечно чем-то недовольный господин; «герой» Кремнев, высокий, черноглазый молодой человек; комик Чахов, врач по профессии, любитель, но талантом настоящий большой артист; Бор-Ростовский, по происхождению кавказец, помощник Дашковской по постановке и актер; Беков, спокойный, серьезный молодой человек, полупрофессионал, и Толин, жизнерадостный, подвижный юноша, играющий с Маней Кондыревой веселые водевили.
Несмотря на неудобный способ передвижения в неуклюжих открытых санях при двадцатиградусном морозе, мы всю дорогу хохочем. На репетициях в квартире Евгении Львовны мы все успели перезнакомиться и подружиться и теперь чувствуем себя прекрасно, как давнишние знакомые.
Бор-Ростовский, не говоря ни слова, улегся посреди нас прямо на дно саней, уверяя, что так ему и удобней, и теплей. Доктор Чахов смешит нас своими анекдотами.
В том месте, где теперь Охтенский мост, нам предстоит переправа по льду через реку, чтобы попасть на противоположную сторону, на Охту, где помещается Пороховой театр.
Толин пресерьезно уверяет всех, что когда они ехали обратно в прошлую субботу, лед на Неве под их возком трещал самым зловещим образом.
— А сегодня он уже провалится непременно, — заявляет он, вздыхая.
— То есть, как же это? — охает перепуганная панна Ванда.
— Очень просто. Возьмет и провалится… И наш Ноев ковчег провалится тоже…
— Вместе с нами? — ужасается младшая Дашковская.
— Разумеется, — говорит серьезно Чахов. — А почему бы ему провалиться без нас?
— Обязательно, — поддакивает Толин.
Панна Ванда волнуется. Мы смеемся. Наконец, она начинает соображать, что все это шутка, и обрушивается на Толина:
— Пойди сюда, скверный мальчишка, я тебе уши надеру, чтобы ты не смел смеяться над старшими.
— Извольте, — как бы плачущим голосом говорит Толин.
Панна Ванда Занчковская, очевидно, добросовестно воспользовалась правами "старухи".
— Ай-ай-ай! — слышится в темноте. — Да пустите же! Да что вы, в самом деле! Что это за глупые шутки!
Какой сюрприз! Вместо уха Толина, под энергичными пальцами панны Ванды очутилось ухо случайно наклонившегося суфлера. Он возмущен. Панна Ванда сконфужена. Витя Толин подпрыгивает, обуреваемый неудержимым хохотом. Мы едва в состоянии удержаться от смеха.
— Ну уж ты меня прости, батюшка, старуху: уж так вышло случайно, по близорукости. А шутнику этому я все-таки, как приедем, уши нарву, — сконфуженно говорит панна Ванда.
На «страшном» месте она все-таки вылезает из возка и идет, опираясь на руку Чахова, по льду до самого берега.
Ровно в семь мы подъезжаем к «театру» на Пороховых и направляемся прямо на сцену. Я, Наташа, Толин и Маня Кондырева начинаем тотчас же прыгать по сцене, взявшись за руки, чтобы размять и согреть затекшие ноги. В начале восьмого у нас назначена репетиция.
Я говорила на всех предыдущих репетициях вполголоса, смущаясь каждого взгляда, краснея от каждого слова, произнесенного присутствовавшими, относя это все на собственный счет. Но сейчас я хотела попробовать себя "во всю полноту роли", как это принято называть на театральном языке, и начала говорить громко, во весь голос и с настроением.
— Не советую надсаживаться, а то выдохнетесь к спектаклю, — предупредил меня Кремлев, опытный, хороший артист.
К девяти часам театр стал наполняться. Приникнув к дырочке, проделанной в занавесе, я принялась рассматривать зрительный зал. Бор-Ростовский уставлял позади меня сцену для первой пьесы и, по обыкновению, неистово горячился. Шумели плотники и осветители, где-то рядом ставили тяжелые, пестро расписанные кулисы. Я ничего не слышала, ничего не понимала. Я видела только густую темную толпу, которая вливалась сквозь главные, широко раскрытые двери театра. Здесь была и интеллигентная администрация Пороховых заводов, и мелкие служащие, и учителя рабочей школы, и сами рабочие. Их легко было узнать по усталым, озабоченным лицам, по скромной одежде. Они шли в театр отдохнуть от тяжелого труда, с надеждой развлечься немного, забыть хоть на один вечер постоянную борьбу за существование, лишения, болезни, наконец, тяжелый крест нужды, которые многие из них несли…
Я вспомнила слова нашего «маэстро»: "Театр должен оздоравливать толпу, их тело и душу, наглядно, на примерах показывать ей лучшие стороны жизни и порицать пороки… Давать бедным, усталым и измученным людям часы радости, покоя и сладостного отдыха от труда". И при виде этой темной толпы бедно одетых людей в моей душе поднималось и вырастало желание играть для них, и для них только.
— Пора одеваться, — прервал мои мысли Бор-Ростовский, бегая по сцене со стаканом остывшего чая, который он не мог никак допить в суете и работе. — Пьеса, в которой вы играете, идет второй. Мы начинаем через пять минут.
Я покорно иду в скромную уборную, настоящую уборную маленького провинциального театра. Там уже почти готовые сидят Наташа, Маня, панна Ванда и Людмила Дашковская в костюме горничной. В уборной холодно, пахнет копотью и духами. Щелкая зубами и размахивая закоченевшими руками, как это делают извозчики на морозе, Маня Кондырева прыгает на одной ноге, приговаривая: