* * *
Из трех основных религий, распространенных на территории Советского государства, наименьшие испытания выпали на долю мусульман. Сравнительно мягкое обхождение с ними объяснялось политическими соображениями, а именно опасением настроить против себя колониальные народы, игравшие ключевую роль в стратегии Коминтерна, поскольку в деле подрыва «империализма» делалась ставка на мусульман Ближнего Востока. Султан Галиев, ведущий специалист по этому вопросу, предостерегал Москву, что антирелигиозная пропаганда среди мусульман должна проводиться весьма осмотрительно, не только из-за их фанатичной веры, но и потому, что исламский мир воспринимает себя «одним нераздельным и единым целым» и в притеснении каждого отдельного правоверного видит оскорбление всему исламу125. Существовала также опасность, что мусульмане России могут расценить антиисламскую пропаганду как возрождение прежней дореволюционной христианской миссионерской деятельности126.
Руководствуясь такими соображениями, советские власти воздержались от прямой атаки на мусульманские учреждения. В конституциях, данных советским мусульманским республикам, проявилось гораздо более терпимое отношение к исламу, чем к христианству или иудаизму в трех славянских республиках. Пропаганда атеизма не была обязательной, и муллы обладали всеми гражданскими правами, включая участие в выборах. Не запрещалось религиозное воспитание молодежи, и религиозным школам позволялось сохранять свое имущество. Исламские суды по-прежнему могли рассматривать гражданские и уголовные дела. Этими привилегиями мусульманские духовные лица пользовались вплоть до конца 20-х годов127.
* * *
Эффект, который возымели гонения на чувства и практику верующих в первое десятилетие коммунистического режима, трудно определить. Существует, однако, множество косвенных свидетельств того, что верующие продолжали соблюдать религиозные обряды и обычаи, относясь к коммунистам так, словно они были завоеватели-басурмане. Хотя на соблюдение религиозных праздников был наложен запрет, строго осуществить его оказалось невозможно. Уже в 1918 г. рабочие выхлопотали себе право праздновать Пасху, при условии, что они прекратят работу не более чем на пять дней128. Позднее власти позволили не работать и на Рождество, отмечаемое как по старому, так и по новому стилю129. Есть сообщения о крестных ходах в столице и губернских городах. В деревне религиозные обряды соблюдались повсеместно. Игнорируя советское законодательство, крестьяне признавали законным только брак, скрепленный церковным обрядом венчания130.
Религиозное чувство, заметно притупившееся в 1917 г. вслед за охлаждением монархических настроений, вспыхнуло с новой силой весной 1918 г., когда многие христиане шли на мученическую смерть, открыто выступая за веру, выходя на митинги протеста, и, не таясь, соблюдали религиозные праздники. С каждым годом не угасавший огонь веры разгорался все сильнее: в 1920 г. «храмы наполнялись молящимися, при этом среди молящихся не было того преобладания женского пола, которое замечалось до революции. Исповедь получила особое значение <…> Церковные праздники привлекали колоссальное количество народа. Церковная жизнь в 1920 году восстановилась полностью, а быть может, стала даже насыщенней, чем прежде, до революции. Вне всякого сомнения, внутренний рост церковного самосознания верующего русского общества достиг такой высоты, равной которой не было за последние два столетия русской церковной жизни»131.
В разговоре с американским журналистом в том же году Тихон подтвердил справедливость этого наблюдения, говоря, что «влияние церкви на жизнь народа сильнее, чем когда-либо во всей ее истории»132. Вывод, к которому пришел в 1926 г. один хорошо осведомленный наблюдатель — церковь вышла победительницей из схватки с коммунистами, — говорит о том же: «Единственное, чего достигли большевики, это ослабления иерархии и раскола церкви»133.
Но впереди церковь ждали испытания, равных которым история еще не знала.
ГЛАВА 8
НЭП, ИЛИ ЛЖЕТЕРМИДОР
Термидором назывался месяц июль во французском революционном календаре, когда наступил конец якобинскому правлению, уступившему место более умеренному режиму. Для марксистов этот термин символизировал триумф контрреволюции, в конце концов приведший к реставрации Бурбонов. Такое развитие событий у себя в стране большевики во что бы то ни стало стремились предотвратить. Когда в марте 1921 г. перед лицом хозяйственного кризиса и массовых возмущений Ленин вынужден был пойти на крутой поворот в экономической политике, выразившийся в значительных уступках частному предпринимательству, то есть следовать курсу, ставшему известным под названием новой экономической политики или нэпа, многие и в России и за границей поверили, что русская революция тоже вступила в фазу Термидора1.
Историческая аналогия оказалась в данном случае неприменима. И самое первое и очевидное различие между 1794 и 1921 гг. состоит в том, что если во Франции во время Термидора якобинцы были свергнуты, а их вожди уничтожены, то в России именно якобинцы — в их советском исполнении — создали и проводили новый, умеренный курс. И делали они это с сознанием, что нынешнее отступление — явление временное: «Я прошу вас, товарищи, ясно понимать, — говорил Зиновьев в декабре 1921 г., — что новая экономическая политика есть лишь временное отклонение, тактическое отступление, освобождение земли для новой и решительной атаки труда на фронт международного капитализма»2. Ленин любил сравнивать нэп с Брест-Литовским договором, который в свое время тоже ошибочно воспринимался как уступка германскому «империализму», но был всего лишь одним шагом назад: как бы долго это ни продлилось, но «не навсегда»3.
Во-вторых, в отличие от французского Термидора, при нэпе либерализация не пошла дальше экономической сферы: «Как правящая партия, — говорил Троцкий в 1922 г., — мы можем допустить спекулянта в хозяйство, но в политическую область мы его не допускаем»4. Действительно, намеренно стремясь предотвратить скатывание от ограниченного капитализма, допускавшегося при нэпе, к реставрации капитализма полноценного, власти сопровождали новый курс усилением политических репрессий. Именно в 1921–1923 гг. большевики окончательно расправились со своими соперниками в лице социалистических партий, установили тотальную цензуру, расширили полномочия органов безопасности, развернули кампанию против церкви и усилили контроль за партийными кадрами как в России, так и за рубежом.
В то время далеко не всем были понятны тактические резоны этого отступления. Правоверные коммунисты возмущались таким, как им представлялось, предательством идеалов Октябрьской революции, тогда как противники режима вздохнули с облегчением, предвидя близкий конец ужасного эксперимента. В последние два года своей жизни Ленину постоянно приходилось оправдывать переход к нэпу и доказывать, что революция идет верным курсом, хотя, судя по всему, во глубине души его не оставляло ощущение поражения. Он убедился, что эксперимент построения коммунизма в стране столь отсталой, какой была Россия, оказался преждевременным и его следовало отложить до лучших времен, когда сформируются необходимые экономические и культурные предпосылки. Все пошло не так, как было задумано: «Вырывается машина из рук, — невольно проговорился он однажды, — как будто бы сидит человек, который ею правит, а машина едет не туда, куда ее направляют, а туда, куда направляет что-то, не то нелегальное, не то беззаконное, те то Бог знает откуда взятое»5. Внутренний «враг», действуя в обстановке экономического краха, представлял собой угрозу его режиму большую, чем все белые армии вместе взятые: «На экономическом фронте, с попыткой перехода к коммунизму, мы к весне 1921 г. потерпели поражение более серьезное, чем какое бы то ни было поражение, нанесенное нам Колчаком, Деникиным или Пилсудским, поражение, гораздо более серьезное, гораздо более существенное и опасное»6. В сущности, это было признание того, что, сочтя Россию страной, достигшей высшей стадии капитализма и созревшей для социализма уже в 90-х годах прошлого века, Ленин допустил серьезную ошибку7.