– А теперь рассказывайте. Как это случилось? Фанни стиснула под одеялом руки, собрала все свои силы, чтобы не проговориться.
«Если я скажу ей, Джейн воскликнет: "Как! Из-за этого? Только из-за того, что Фару и я..? Но ведь это тянется с незапамятных времен! Вы ведь не придаёте этому значения! Вы же сами не раз говорили…"»
– Вы случайно не беременны?
Эти слова показались Фанни столь нелепыми, что она улыбнулась.
– Разве я сказала что-нибудь смешное? Вы что, считаете, что застрахованы от маленьких Фару и Фарушечек?
– Нет… – сказала Фанни, смутившись.
То, что было в ней самого обыкновенного и самого чувствительного, нарисовало мысленно картину, которая волнует всех женщин: ребёночек, ещё не различимый и крохотный… Фанни положила руку на светлые волосы Джейн и произнесла колеблющимся голосом неосторожную фразу:
– Это вам… вам не причинило бы… Я хочу сказать, вам не было бы неприятно, если бы я произвела на свет маленького противного Фару?
Веки Джейн дрогнули и опустились, все черты её лица – расширившиеся и побелевшие ноздри, задрожавшие уголки рта, подбородок, позволявший угадывать спазмы горла, глотающего пустоту, – вступили в борьбу и одержали победу.
– Нет, – сказала она, открывая глаза. – Нет, – повторила она ещё раз, подавляя и отбрасывая некое притязание, – нет.
«Я не думаю, что она обманывает», – решила Фанни.
Она не убрала свою руку, теребившую белокурые волосы. Так ей удавалось удерживать на некотором расстоянии, на расстоянии вытянутой руки голову и тело, которое она иначе привлекла бы в свои объятия, в уравнительные объятия гарема.
Некоторое время спустя она стала извлекать из своего положения маленькие выгоды. Ведь к болезни домашняя прислуга испытывает такое же почтение, как и к богатству. Она получила в постель чашку, политое соком от жаркого картофельное пюре, виноград, иллюстрированные журналы. Джейн держалась в гостиной, дабы не утомлять «больную».
«Как мною все занимаются», – думала Фанни.
Она старалась лежать на спине, положив поверх одеяла обнажённые ищущие прохлады руки.
«Наверное, у меня немного повысилась температура; нет, это у меня в ушах шумит от аспирина…»
Какой-то настоятельный звук, словно прилив и отлив, то приближался к ней, то удалялся от неё, принося и унося картину, смысл которой воспринимался ею теперь не слишком отчётливо: Джейн, прижатая к стене, почти раздавленная крупным телом Фару… Она заснула и проснулась часов в одиннадцать: Жан Фару сдержанным голосом просил у Джейн разрешения войти. Джейн стояла на пороге спальни и не пускала его, чинно объясняя ему:
– Вы её утомите… Тут совсем не место мальчику… Вот завтра, если у неё будет спокойная ночь…
Фанни, которую освежил короткий сон, уже вовсе не желала, чтобы с ней обращались как с больной, и крикнула:
– Да-да, ты можешь войти! Садись вон там… Ты знаешь, у меня ничего нет.
– Ничего? – возмутилась Джейн. – Она упала замертво, как раз вот тут, где я сейчас стою! Она вернулась с примерки, я даже не слышала, как она пришла, мы уже даже обратили внимание на то, что она задерживается…
Жан, уже было заскучавший, словно у больничного изголовья, насторожённо поднял голову:
– Кто это – мы?
– Ваш отец и я… Ваш отец не пошёл на репетицию. Это была примерочная репетиция. Он принял ванну, побрился, навёл красоту, как невеста…
Дальше Жан не слушал. Он демонстративно перестал слушать и молчал до тех пор, пока Джейн не вышла из комнаты.
– Я могу разговаривать, – сказала Фанни, когда они остались одни. – Кстати, у меня всё прошло. Я остаюсь в постели, потому что приятно вот так полежать и потому что я хочу хорошо выглядеть на генеральной репетиции: иначе люди подумают, что я волнуюсь.
Он ничего не ответил. Помолчав немного, он в упор посмотрел на Фанни и бросил ей такое вопросительное, такое беспощадно-инквизиторское «Ну и?», что она даже покраснела.
– Что «ну и»?.. Ну и ничего!
Она заёрзала в постели, поправила подушку.
– Ну и, – повторил Жан, – они, значит, были дома, когда вы вернулись?
Она ничего не ответила, а её глаза избегали встречаться с минеральной голубизной сверлившего её взгляда.
– Ну и?.. И тогда вы… Вы почувствовали себя плохо?.. Как это случилось?
При этих его словах она опять явственно увидела подростка, лежащего на придорожной насыпи со свесившимися вниз ногами и светлыми испачканными землёй волосами… Но сегодня этот подросток казался ей каким-то чужим; разъярённый от боли, он стремился сделать себе больно, как можно больнее, и эгоистически упивался этим. Никакая тень жалости не смягчала взгляда его голубых глаз, а на его чистых приоткрытых устах вертелся один вопрос, всё время один и тот же постыдный вопрос:
– Где… они были?.. – бормотал он.
Она никогда не думала, что он дойдёт до такого. Ни тени жалости… Она повернула голову на подушке в сторону, чтобы скрыть рыдания.
– Когда вы вернулись, они…
Сквозь слёзы на ресницах она видела искажённым лицо ребёнка, за которым, плохо ли, хорошо ли, ухаживала, который десять лет рос с нею рядом. Одолеваемый своим первым в жизни горем, он жил теперь лишь для того, чтобы растравлять его.
«Как это страшно – ребёнок, потерявший надежду!» – подумала Фанни.
И навернувшиеся ей на глаза слёзы заслонили светловолосую голову, жадное любопытство голубых глаз.
– Они были здесь?
Поскольку она молчала, он сделал нетерпеливое движение, в котором сквозило презрение к слезам.
– Если бы я был на вашем месте, мамуля!.. Выражение детского высокомерия у него на лице сделало угрожающий жест, поднявший его со стула, вполне простительным.
«Ребёнок… – подумала Фанни. – Ребёнок, которого я вырастила… Он был таким ласковым».
Она повторяла трогательные банальные вещи, от которых слёзы текли ещё сильнее; однако то новое, что в ней теперь было, что в ней проснулось недавно, не позволило ей предаваться этому занятию слишком долго.
«Вырастила?.. Это как сказать. А что касается ласковости… У него сейчас нет жалости ни к кому, даже к женщине, которую он любит…»
От созерцания этого страдающего подростка к ней вернулось самообладание, и, перестав плакать, она сказала ему:
– Ты никогда не будешь на моём месте, малыш. Не надейся. И дай мне отдохнуть. Спокойной ночи, малыш, спокойной ночи.
Но он не уходил. Он скользил взглядом по всему, что находилось вокруг него, взглядом, звавшим на помощь, призывавшим свидетелей, сторонников, взывавшим к всеобщему возмущению. Он встал с покорной поспешностью, лишь когда раздался голос Джейн:
– Что-то этот поздний визит очень затянулся… Он не утомил вас, Фанни?
– Немного…
– Жан? Вы слышали? Ступайте живо, малыш.
Он переступил порог комнаты, стараясь не коснуться Джейн, и, освободившись от этого воинственно настроенного подростка, от его жестоких, яростных, мечущихся из стороны в сторону мыслей, Фанни почувствовала облегчение.
Одиночество и тишина нарушались теперь только шумами на улице и хождениями Джейн, высокой, светловолосой, едва ощутимыми колебаниями воздуха, доносившими до постели ритм её колышущегося платья и её мягких жестов рабыни…
Газовый рожок фонаря внизу, на улице, служил ей ночником. Разобранная бледная постель Фару тоже слегка освещала спальню.
Бессонница, когда она только начинается, кажется почти оазисом тем, кому хочется, размышляя и страдая, побыть наедине со своей подозрительностью. Вот уже три часа Фанни хотелось темноты и бессонницы. Однако, обретя то и другое, она обнаружила там лишь одну картину, яркую, как в жизни, – групповой портрет на фоне стены ванной комнаты. Она изучала её во всех подробностях – голый локоток, лежащий на мужском плече, волосы Фару, словно куст омелы, на фоне стены, два торчащих уголка фартука… В общем-то, ничего чересчур ужасного и ничего неприличного, никакого буйства плоти, которое оправдывало бы эти неровные толчки в груди, это безотчётное сердечное смятение, этот излишний страх, что те двое догадаются о её присутствии.