Помнишь нашу свадьбу, веселые лица гостей, музыку, подарки, тосты? Сейчас все это кажется мне жутким лицемерием. Почему оркестр не исполнил честный военный марш или даже похоронный? Почему никто не напомнил, что из отправляющихся в тяжелый брачный поход только половина вернется живыми – то есть неразведенными? Клятва у алтаря должна откровенно включать в себя страшные слова:?Клянусь никого больше не полюбить – никогда в жизни?.
Однажды, в пьяном гневе, я сказал твоей матери:?У вашей дочери ум помрачен благородством. Самое страшное для нее – ответить?нет? на чью-то просьбу. Уличные карманники просто не догадываются, что к ней можно подойти и вежливо попросить расстаться с наличностью – тут же отдаст все деньги?. Помнишь, ты пожалела гаитянскую парочку? Ту, которую выселили из квартиры за неуплату, и они попросились пожить в нашем доме? А потом неделю казнила меня молчанием за то, что я ответил?нет?. Ты – в противоборстве с миром – нашла, выбрала, усвоила довольно редкий – хотя и не уникальный – прием: обогнать презрительное равнодушие мира, заранее превзойти его презрением к самой себе. Моя вина заключалась – заключается – в том, что я категорически отказываюсь пользоваться этой спасительной уловкой, не могу разделить твое чувство, не могу презирать ни тебя, ни себя.
Да-да, теперь я вижу это так ясно!
Ты такой же – такая же – богачка любви. Но мир не любит богатеев, и ты мечтаешь ослабить эту нелюбовь, отбросив свое сокровище. Хотя в глубине души знаешь, что это невозможно. Нам обоим мир предъявил свои невыполнимые требования. Но во мне в ответ начал нарастать бунт, а в тебе – печаль. И мы оба пять лет пытались затащить друг друга каждый на свою дорожку, на свой необитаемый островок. Я пытался приобщить тебя к своему бунтарству – ты пугалась, пряталась, закрывала створки раковины. Ты учила меня чувству вины и самопрезрению – я взвивался на дыбы, лез на стенку.
И знаешь, на кого мы стали похожи? На двух слонов в загоне. Это известный прием у индусов: чтобы приручить дикого слона, его запирают в одном загоне с прирученной слонихой. И он постепенно успокаивается, становится послушным, соглашается таскать камни, крутить мельничное колесо, валить деревья.
Не знаю, чем все это кончится. Чувствую, что мне не уйти от тебя. Не нужны заборы и сваи брачного загона, не нужны цепи. Привязан к тебе невидимым канатом. Не исключаю, что ты победишь, что приручение состоится. Но также не исключаю, что на следующий день я покончу с собой.
Забинтованная голова вдруг повернулась и испустила жалобный звук.
– Что?! Оля, ты очнулась? Слышишь меня?
Не открывая глаз, она облизнула пересохшие губы и попросила:
– Попить…
Он нашел на столике поилку с длинным носиком, приподнял ее голову, сунул пластмассовый хоботок в рот.
– Ты попала в аварию… Автомобиль слетел с дороги… Но операция прошла очень хорошо… У тебя все заживет, все будет как новенькое… Где-нибудь болит? Хочешь, я позову сестру?
– Не надо… Просто почеши мне пятку… Не эту, другую… Ах, там гипс… Говорят, что под гипсом всегда чешется ужасно…
Грегори то привставал, то поправлял одеяло, то хватал ее за руку. И сиял, сиял…
– Боже мой, но я же обещала аспирантам дополнительный семинар! Я не могу, никак не могу пропустить… Позови врача, объясни ему… Пусть пропишет каких-нибудь таблеток, чтобы я могла поехать…
Она попыталась привстать. Грегори едва успел удержать ее:
– Обойдутся! Я с утра позвоню в твой колледж, объясню. Декан у вас славный, найдет тебе замену на несколько дней… Ну, на пару недель…
Оля совсем пришла в себя, смотрела на него пытливо. Вдруг сказала – негромко, но внятно:
– Значит, я для тебя – прирученная слониха? Которой назначено приручить и тебя тоже?
Грегори заметался, воздел руки к потолку:
– Да я уже не помню, что я там плел, что бормотал… Это все от волнения, голые нервы… Ты для меня…
– Просвет, – напомнила она. – Раньше ты так мне объяснял. Что я для тебя – просвет в корке бытия. Но один просвет не исключает появления других просветов, так?
– Ты не хочешь понять…
– Нет, это ты не хочешь понять… Одной простой – всем понятной и известной – вещи. Почему любовь неотрывна от страха. Страха утраты. Союз двоих – это союз разделенного страха. Я могу довериться только тому, кто так же боится утратить меня, как я боюсь утратить его. Измена – это знак того, что ему не страшно меня утратить. Как я могу делить с ним свою жизнь? Да, ты бесстрашный, ты готов поддаваться порывам и потом расплачиваться за них. Я так не могу. Я простая и честная трусиха. Прирученная страхом.
– Ну да, ну вот… Я бесстрашный – а на автомобиле езжу аккуратно, как последний трус. В то время как некоторые…
– Нет, ты слушай, это важно… Я тоже много думала… Ведь трещина прошла задолго до появления этой твоей прокурорши… Ты понимаешь, что твоя смелость может быть – да, да, оскорбительна! И да – несправедлива… Когда близкий человек отказывается бояться жизни, весь груз – весь долг бояться – ложится на другого… Если бы ты…
Мелодичный удар гонга приплыл из коридора. Радиоголос разнесся по всем этажам, сообщил посетителям, что их время истекло.
– Я приду завтра, – сказал Грегори. – Приду и скажу что-то очень важное… Подберу – найду – слова…
– Нет, – сказала Оля. – Завтра не приходи. Наверняка с утра примчатся мама, Кристина. Может быть, и кто-нибудь с работы.
Шаги простучали по коридору, остановились у двери. В палату заглянула старшая медсестра.
– Боже, кого я вижу! Неужели это сам профессор Скиллер удостоил нас посещением?
Подкрашенные рыжие пружинки выбивались на лоб из-под белой моряцкой шапочки. Тяжелые стекла очков, казалось, были вынуты из подзорных труб, созданых для вглядывания в морскую даль. Нагрудная табличка с именем сверкала, как орденская планка, таящая рассказы о победах в далеких и опасных проливах. Грегори смотрел на вошедшую ошалело – не узнавал.
– Вы явились с инспекцией? Чего нам ждать сегодня? Новой демонстрации у входа? Протеста налогоплательщиков, голодной забастовки больных? Да, за прошедшие годы цена на больничное место выросла существенно. Что будем предпринимать? Как насчет кампании по отзыву наших сенаторов и конгрессменов из Вашингтона?
Грегори пятился от нее, мотал головой, разводил руками:
– Никаких демонстраций, все всем довольны… Просто навещал больную, благодарил хирурга… Оля, до завтра, постраюсь прийти к вечеру… Сестра, вы ведь пустите меня?.. Спокойного, побритого, с букетиком цветов?.. А расценки на койку в палате – да дерите со страховых компаний сколько хотите!.. На эту непробиваемую стену я уже давно махнул рукой…
Автомобили визитеров один за другим уезжали со стоянки под черный дождь. Грегори включил зажигание, но вдруг замешкался, провел пальцами по мокрой щеке, по губам, расплывшимся в улыбке. Что-то произошло сейчас между ним и раненой, в этой палате, что-то мелькнуло из прошлого, какая-то игла нежности достала – дотянулась – до просвета в сердце, кольнула.?Простая и честная трусиха? – она сказала это чуть ли не извиняясь, чуть ли не отодвигая невидимый засов на когда-то захлопнутой двери. А в каком месте его монолога она очнулась? Речь на несостоявшейся серебряной свадьбе – слышала или нет?
От закрывшейся двери больницы раздался какой-то шум, выкрики протеста. Он вгляделся в маячивший там женский силуэт – узнал, вылез под дождь, побежал назад.
– Кристина, все хорошо! Не бойся, не скандаль, не надо! Она пришла в себя, ждет нас завтра… Пускают с девяти утра… Ее залатали на совесть, хирург сам мне сказал: опасности нет.
Кристина повернула к нему искаженное гневом лицо:
– Опасность есть всегда! До тех пор, пока ты рядом, ей от тебя не спастись!.. От всех твоих амурных затей с молодыми и не очень!.. И сегодня – первым делом ведь рванул не в больницу, а к нам домой? Я увидела открытую дверь и сразу все поняла…
– Что ты поняла? Да, я заезжал, но просто хотел взять подушку для нее, эту, ее любимую… Ты же знаешь…