Так бывало со мной и раньше, но я не замечал связи между своими ощущениями и другими людьми.
Им и труднее и легче жить, чем нам. Они могут дарить и принимать дары. Но при этом они должны дарить и принимать дары. Ни один из них не может отгородиться от людей, потому что если мы видим человеческие слезы, то они чувствуют их. А ведь зрение куда менее совершенно.
В тот день я стал завистником.
Я завидую им и даже порой чувствую к ним нечто вроде неприязни. Я всегда буду чужим для них, как нищий среди щедрых богачей.
Я могу принимать дары, но не способен дарить.
Когда срок моей поездки истек, я улетел на Землю. На космодром меня провожала только Лина. Остальные простились в городе. Так было уговорено заранее.
Мы сидели в пустынном и безликом зале ожидания. Времени до отлета оставалось достаточно, чтобы многое сказать, и слишком мало, чтобы наговориться.
— Я хотела бы улететь с тобой на Землю, — сказала Лина.
— Нет, — сказал я. — Ты же онаешь. Ты погибнешь на Земле. Здесь груз радости и горя распределен между всеми. На Земле ты будешь раздавлена тоской и болью, весельем и бешенством, скукой и нетерпением миллиардов людей. Ты не сможешь справиться с таким грузом. Ты же не сможешь делить только мою радость и только мою боль.
— Не смогу, — согласилась Лина. — Ты прав. И это очень печально.
— А я не смогу жить с тобой, понимая, как ты одинока, не в силах прийти к тебе на помощь, если моя помощь станет тебе нужна.
— Но, может, ты все-таки останешься с нами? Здесь? Со мной?
В голосе ее не было уверенности.
— Ты вспомни, — сказал я, — тот день, когда твоей бабушке сделали операцию. Я пришел к вам, но я был слепым среди зрячих. Я не могу оставаться.
Это все уже было сказано и вчера и позавчера. Мы лишь повторяли диалог, зная, чем он закончится, но мы не могли не повторять его, потому что оставалась нелепая надежда, что можно найти какой-то компромисс, что-то придумать, и тогда не будет нужды расставаться.
А когда я уже стоял у трапа, Лина подошла ко мне совсем близко, так что я видел черные точки в ее серебряных глазах, и сказала:
— Запомни, каково мне сейчас.
И к моей тоске прибавилась ее тоска, и стало темно, и я схватился за ее руку, чтобы не упасть.
Но никто из проходивших мимо пассажиров не помог мне, не разделил со мною эту тоску, потому что в жизни есть моменты, когда надо удержаться от того, чтобы прийти на помощь. Хоть трудно было это проходившим, и они старались обойти нас стороной.
Потом был путь, перегрузки и тряска. Но я был совершенно здоров и чувствовал себя отлично.
Я знал почему — там, далеко, Лина сидит в своей комнате на втором этаже и сжимает ладонями голову — так больно и дурно ей. И я был сердит на нее, я старался убедить ее: забудь обо мне, глупая, милая, не отнимай у меня эту боль…
Мне так хочется вернуться туда, но я никогда не смогу этого сделать.
Кирилл Булычев
Поломка на линии
Дом наш старый. Настолько старый, что его несколько раз брали на учет как исторический памятник и столько же раз с учета снимали — иногда по настоянию горсовета, которому хотелось этот дом снести, иногда ввиду отсутствия в нем исторической ценности. Со временем его обязательно снесут, но, очевидно, это случится нескоро.
Лет триста назад в доме жила семья боярина, который ничем не прославился. Потом боярин умер, потомки его измельчали и обеднели, и дом пошел по рукам. К концу прошлого века его разделили на квартиры — по одной на каждом из трех этажей, — а после революции дом уплотнился.
В нашей квартире на первом этаже восемь комнат и пять семей.
Сейчас в ней остались в основном старики и я. Молодежь рассосалась по Химкам и Зюзиным. Меня же моя комната вполне устраивает.
В ней двадцать три метра, высота потолков три тридцать, со сводами, и есть альков, в котором раньше стояла моя кровать, а теперь я завалил его книгами. Указывать мне на беспорядок некому. Мать уехала к отчиму в Новосибирск, а на Гале я так и не женился.
В ту ночь я поздно лег. Я читал последний роман Александра Черняева. Недописанный роман, потому что Черняев умер от голода в Ленинграде в сорок втором году. Этот его роман долго не печатали и только сейчас, когда вышло его собрание сочинений, поместили в последнем томе вместе с письмами и критическими статьями.
Это очень обидно — ты знаешь, что читать тебе осталось страниц десять, не больше. И действие только-только разворачивается.
И оно так и не успеет развернуться, и ты никогда уже не узнаешь, что же хотел сделать старик Черняев со своими героями, и никто уже не допишет этот роман, потому что ие сможет увидеть мир таким, каким его видел Черняев.
Я отложил том и не стал перечитывать ни критических статей, ни комментариев к роману, написанных известным специалистом по творчеству Черняева. Специалист делал предположения, каким бы был роман, если бы писатель имел возможность его закончить Я знал, что Черняев писал роман до самого последнего дня, и зйал даже, что на полях одной из последних страниц было приписано: «Сжег последний стул. Слабость».
Больше Черняев не позволил себе ни одного лишнего слова.
Он продолжал писать. И писал еще три дня. И умер. А рукопись нашли потом, недели через две-, когда пришли с Ленинградского радио, чтобы узнать, что с ним.
Как видите, мысли у меня в тот вечер были довольно печальные, и герои книги никак не хотели уходить из комнаты. Они силились мне что-то сказать… И тут раздался звон.
Стены в нашем доме очень толстые. Наверно, конструктор конца семнадцатого века сделал запас прочности процентов в восемьсот. Даже перегородки между комнатами — кирпича в три. Так что когда соседи играют на пианино, я практически ничего не слышу.
Поэтому я не сомневался, что звон раздался именно у меня в комнате. Странный такой звон, будто кто-то уронил серебряную вазу.
Я протянул руку и зажег свет.
Герои книги исчезли. Тишина.
Что бы такое могло у меня упасть? Я полежал немного, потом меня потянуло в сон, и я выключил свет. И почти немедленно рядом что-то громыхнуло. Коротко и внушительно. Мне стало не по себе. Я человек абсолютно несуеверный, но кто мог бы кидаться всякими предметами в моей комнате?
На этот раз я зажег свет и поднялся с кровати. Я обошел всю комнату и даже заглянул в альков. И ничего не нашел. А когда я повернулся спиной к алькову, оттуда снова послышался звон.
Я подпрыгнул и повернулся на сто восемьдесят градусов. И опять же ровным счетом ничего не обнаружил.
Позвякивание уже не прекращалось. Через каждые десять секунд раздавалось — дзинь. Потоп пауза. Я отсчитывал — раз-и-два и… после десятой секунды снова — дзинь.
Я, честно говоря, чуть с ума не сошел от беспокойства. У тебя в комнате кто-то звенит, а ты не можешь догадаться, что случилось Я начал систематическое исследование комнаты. Я ждал, пока раздастся звон, и потом делал шаг в том направлении, откуда слышался звук. Я уже догадался, что он доносится со стороны гладкого куска стены между альковом и дверью. После четвертого шага я подошел к самой стене и приложил ухо к ней. «Раз-и…» — считал я. На десятой секунде прямо рядом с ухом раздался четкий звон.
Так, будем думать, чем объясняется этот феномен.
Стена выходит другой своей стороной в коридор, в глубокую выемку, в которой раньше стояли два велосипеда, а когда велосипеды уехали в Химки-Ховрино, то бабушка, Каплан поставила туда шкаф под красное дерево. В этом шкафу, по общему согласию, мы всей квартирой хранили барахло, которое надо бы выбросить, но пока жалко.
Ясно. Надо выйти в коридор и посмотреть, что происходит в шкафу. Я и не ожидал ничего там увидеть — стена ведь толстая, а звон раздается у самого уха. Но все-таки надел тапочки и выглянул наружу. Все спали. Коридор был темен, я зажег лампочку и при свете ее убедился, что в коридоре никого нет! Я подошел к шкафу, приоткрыл его. Мне пришлось придержать детскую банночку, полную довоенных журналов, которая сразу решила вывалиться наружу. Другой рукой я подхватил пустую золоченую раму и навалился животом на остальные вещи. В такой позе я стоял, наверное, минуты полторы. Наконец мне показалось, что я слышу отдаленный звон. Может быть, только показалось — уж очень сильно я прислушивался. В любом случае звуки доносились не из шкафа. Я закрыл шкаф и вернулся в комнату, только вошел, как тут же услышал — дзинь…