О, этот хищный оскал, сверкающий из-под франтоватых усов! И бешеный темп одна другую сменяющих шуток, реприз, акробатических трюков… Не переводя дыханья от одного взрыва хохота – к другому, к третьему!
Выражаюсь я по-русски
И не раз сидел в кутузке,
Но не брошу никогда
Резать правду, господа!
Едва окончив монолог, он сразу же как бы засучивает рукава, уходит в работу. Шесть картонных листов с огромными буквами:
– Вот, господа, не угодно ли… Наши министры каждый день делают государю доклад… и получают за это…
Откидывается первый лист.
– Окла-а-ад! – орет публика.
– Абсолютно правильно! – летит следующий лист. – Такой наш режим для министерских бюрократов…
– Кла-а-ад! – гогочет цирк. – Кла-а-ад!
Каждый сейчас рисует в своем воображении министра: неприступен, что твой монумент, фрак со звездой, важность непомерная… До их высокопревосходительств – как до бога, не достать… С каким-нибудь там прошеньишком не сунься, куда прешь, – одно слово: ми-ни-стр! И вдруг – при твоем вроде бы участии, при оскорбительном твоем гоготе – бац! – по лысине, по лысине господину министру! По лысине!
– Кла-а-ад!
– Так их, сволочей!
– Браво! Браво!
– Но, господа, – Дуров подымает руку, и снова вспыхивают синие, желтые, фиолетовые длинные огни перстней. – Но, господа, правительство наше очень заботится о том, чтобы в государстве был…
Третий лист отброшен. Пожалуйста, совсем не трудно прочесть коротенькое слово «лад». Ан молчит ведь публика-то… Какой там к черту лад! Правительство заботится… Держи карман! От такой заботы…
– Лад! – в одиночестве, в молчании разводит руками Дуров. – Но на самом-то деле, друзья, все мы отлично знаем, что на Руси у нас сущий…
– Ад! – весело вопят сотни глоток. – Ад! Ад! Ад!
Тут уж не только министру по лысине, тут уж – хватай выше…
И назвать-то – так оторопь берет.
– Ад! – беснуется публика. Хохот, рев, аплодисменты.
Откуда ни возьмись, на манеже – дог, наш старый знакомый, с каким лет пять назад впервые в смешной колясочке появился Анатолий Леонидович на Мало-Садовой.
Страшен, мордаст, грозно, басовито рычит на потешного раскоряку-пеликана, зажавшего под крылом папку с надписью «Дело». Кланяется неуклюжая птица, приседает, всем существом своим показывая страх перед начальством.
– Эх ты, подхалим, трус несчастный! – смеется Дуров. – С таким-то носищем дрейфишь перед его высокоблагородием!
– Дал бы разок-то! – кричат с верхотуры.
– Бей, не робей!
– Га-га-га!
Но до чего же стремителен разбег представления! Не успели углядеть – когда это? – в руках Дурова глиняный карачунский горшок… с чем это? С чем? Батюшки, с землей! Одной рукой прижал к боку, другой разбрасывает землю направо, налево, горсть за горстью… Летят черные комья, рассыпаясь о барьер, ляпая чернотой белый песок манежа.
– Позвольте, в чем дело? – испуганный, выбегает шпрехшталмейстер. – Что это вы делаете, Анатолий Леонидыч?
– А ничего-с, – продолжая раскидывать землю, смеется Дуров. – Землицей оделяю мужичков… Что ж им, беднягам, без земли-то? Та помещичья, эта арендаторская, а мужичку где взять? Вот и оделяю, как могу… Маловато, конечно, да что поделаешь… Извините, господин шпрехшталмейстер!
Итак, уважаемая публика, представление продолжается! Всемирно известная собака-математик, поучительный пример для гимназистов, получающих двойки по арифметике…
Лильго, ко мне!
Неслышно, крадучись, пришла осень.
Была пестрота сентябрьских садов, тишина. Разъехалась веселая компания цирковых артистов. Борцовский чемпионат отшумел; самофаловский мойщик, кладя прославленных силачей, сколотил капиталец и в слободе Ямской завел собственное дело – «распивочно и на вынос».
Анатолий Леонидович собирался провести зимние месяцы дома, подготовиться к длительной поездке по странам Востока. Еще юношеская мечта о Японии волновала несказанно, нежные, воздушные очертания горы Фудзи снились по ночам.
Но эта дурацкая война…
Позорная, нелепая, она продолжалась, и не было видно ее конца. Япония оказывалась недосягаемой, страной во сне.
Летние грозы сменились осенним затишьем. Все располагало к работе – к живописи, к сочинительству, к заботам о музее, где уже так много сделано, но сколько еще сделать предстоит!
И он принимался за одно, за другое, за третье, но работа валилась из рук. Странное, до сих пор незнакомое чувство тревоги, беспричинное словно бы предчувствие надвигающейся катастрофы овладело, не давало покоя.
А так ли уж беспричинное, позвольте спросить.
Ну-с, во-первых, то смутное, назревающее по всей России, о чем Александр намекал. Но оно, хотя и действительно висело в воздухе, – все казалось каким-то невещественным. Помилуйте, легко сказать – революция! Свалить царя, учредить республику – мыслимое ли дело? А жандармерия? А полиция?
Фантазии. Беспочвенные фантазии.
Покалякать за чайком, надымить – хоть топор вешай, поразглагольствовать о прекрасном будущем – это так, это мы умеем. Но вот дальше?
Дальше в одно прекрасное, погожее октябрьское утро, выйдя за ворота своего дома, Анатолий Леонидович обнаружил на заборе листовку. Невзрачная серая бумажка с плохо оттиснутым сбитым шрифтом требовала, вот именно – т р е б о в а л а! – не только свержения монарха и учреждения демократической республики, но еще и множества всяких свобод – слова, печати, собраний и восьмичасового рабочего дня.
– Воронежский Комитет Эр Эс Де Эр Пе, – вслух прочел Дуров. – Глядите-ка… Ну, земляки!
Выходило, что э т о – уже здесь, уже неподалеку.
А спустя несколько дней о н о оказалось и вовсе рядом: за углом, в соседнем доме Кривошеина, при обыске нашли типографские кассы и печатный станок.
И наконец все предстало более чем вещественно. Бледный, осунувшийся, как-то враз утративший сходство с Тургеневым, пришел Сергей Викторович. Не раздеваясь, в черной крылатке и шляпе, тяжело опустился на стул и не сказал, а словно прошелестел:
– Александр арестован…
6
Всякому подлинному художнику знакомо это проклятое состояние, когда перестает звучать музыка окружающей жизни и блекнут и как бы размываются краски того великолепного мира, в котором он существует. Потеряны память и сила воображения, утрачено все то, что отличало от других людей, делало мастером. Душевное смятение овладевает, и кажется, что никогда уже не сумеешь ничего сделать, да и то, что сделано, – кому оно нужно?
Не дай бог в таком состоянии беспомощно опустить руки, смириться. Деятельность – вот единственное спасение, причем деятельность любая: столярный верстак, копанье в саду, охота с ружьем, длинные пешие прогулки без цели, куда глаза глядят, лишь бы идти, идти, идти…
Анатолий Леонидович занялся делами музейными. Художник, фантазер, он уже рисовал в своем воображении тот желанный час, когда через «Воронежский телеграф» будет извещено об открытии музея и первые посетители не без робости, но с искренним любопытством войдут во дворик и застынут в изумлении при виде чудовищной головы обжоры Гаргантюа.
Что ни говорите, это была счастливая мысль – создание страшилища!
Но ведь и легкие, устремленные ввысь фигурки бронзовых г е н и е в со светочами в простертых к небу руках являли собою прекрасное начало обозренья, вход в мир чудес, да позволено будет так выразиться… Тут начиналась игра.
Вот гроты с нависшими над головой сталактитами, звонкая капля падает на камень, издавая мелодичный приглушенный звук. Вот подземные узкие, темные, таинственные переходы. Ступени, круто спускающиеся вниз…
Он, как крот, уходил под землю, еще не зная, что там устроит. Воображал себя простодушным посетителем и так настраивался на чудо, что робел даже, пробираясь ощупью в потемках подземных лазов, где взрослому человеку только-только протиснуться.