Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Все эти привычные человеческие звуки работы и безделья время от времени заглушались иными, непривычными: словно со ржавых гвоздей отдирая доску, истошно ревел осел; парусно хлопали огромные крылья носатой неведомой твари, и кто-то не то скрипуче крякал дурным голосом, не то подкашливал, дразнился, озоровал. Петухи и гуси в расчет не шли, зато гомон полдюжины собак – от густого, басовитого брёха до пронзительной, припадочной визготни, – тревожил, подымал окрестных дворняг, и уж тут такой содом начинался, что хоть святых, как говорится, выноси.

Однако месяц-другой, и улица, ее собаки, ее обыватели попривыкли, да и гомон на дуровской усадьбе сделался потише. Все входило в колею привычки. Дуровский дворник по утрам шуршал метлой, закуривал трубочку, калякал с соседом: «Какие-то ночью дюже шумели на реке, с пьяных глаз, поди…» – «Слыхал, – лениво отзывался сосед. – Придаченские гуляли…»

Тереза Ивановна провожала кухарку на рынок, и та шла не спеша, с частыми остановками, то и дело зазываемая любопытствующими хозяюшками: правда ль, что для дуровских собак особый повар стряпает? Да как же это в доме две барыни живут, одного мужика делят? Да неужто ж обе немки, лютеранки и в русскую православную веру креститься не желают?

Кухарка на вопросы отвечала не сразу, жеманно, важничая; зазванная, кое-где чинно-благородно выкушивала чашечку чая с крендельком.

Вскоре окрестные жители знали всю подноготную дуровского дома. Перевранное, приукрашенное, расцвеченное фантазией рассказчиков и пересказчиков, житие Анатолия Леонидовича создавалось горожанами заново, превращалось в затейливую сказку, где чудеса творились, где хозяин колдовски оборачивался чуть ли не самим чертом, как в опере, недавно игранной в летнем театре Семейного собрания. Где зверь и птица меж собою будто бы изъясняются обязательно на немецком языке, а русского нипочем не понимают, где…

Выдумкам не было пределов.

Но главное, однако, оказывалось в том, что все привыкли к новым удивительным жильцам, примирились с их необыкновенностью и, если не полюбили их, то и злобы на них не держали.

И лишь келарь, отец Кирьяк, по-прежнему ненавидел франтоватого хозяина нового дома и, проходя мимо усадьбы, бормотал в бороду нехорошие слова, а если улица бывала безлюдна, плевался, сердито грозил грязноватым кулаком и производил иные непристойные знаки.

Пуще же всего сей вздорный чернец злобствовал на птицу-бабу, называемую научно пеликан.

– Действительно, – рассуждал крестный, – этакое страшилище никому у нас на Мало-Садовой и во сне не снилось. Однако ж все пребывало скрытно, от любопытных глаз отгорожено высоченным забором. И ни одной щелочки в заборе, представь себе, так, что кто половчее, даже на деревья взбирались поглядеть – а что на дворе, и видели птицу-бабу и двух павлинов. Еще были там ослик с оленем в загородке. Ну и собаки, конечно, во множестве, само собою…

Но вот вскоре наваливается на нашу улицу напасть: мыши в отделку одолели. Бывают, знаешь ли, такие годы – обилие мышей. Это и из истории известно, еще – помнишь? – в прекрасном стихотворении Жуковского описано, как епископа Гаттона мышки сожрали… И вот у нас так же: всюду – брр! Гадость! Мерзость! Открываешь буфет, оттуда – мышь, под одеялом, в постели, в сундуках, в укладках – мыши, мыши, мыши… Не поверишь: собрался как-то на охоту, сажусь набивать патроны, развязываю мешочек с порохом – ах, черт! Мышь!

Но ты слушай, слушай!

Откуда-то возник вдруг слушок: пеликан пеликаном, павлины и прочее, это ладно, это не суть важно, но, оказывается, у нашего знаменитого артиста еще и многие тысячи крыс имеются, сидят по клеткам и даже, представь себе, размножаются в неволе. И тут приводился удивительный случай, когда они у него разбежались в дороге, – дело где-то за границей было, – и весь вокзал, о ужас, заполнился крысами! Ну-с, паника, конечно, дамы в крик, в визг, полезли на столы, юбками трясут… Мужчины тросточками отмахиваются от назойливых тварей… И тут  о н  появляется собственной персоной – сюртук, крылатка, цилиндр, все с иголочки, – бонвиван! «Силянс, господа! Айн, цвай, драй…» И достает дудочку и вот на ней наигрывает, вот наигрывает… и все, как есть, до одной, побежали крысы к нему, облепили с ног до головы, и он их всех по специальным клеткам рассадил.

Сия история-то и навела на мысль. «Стоп! – соображаем. – Так и мыши наши – не от него ль?» Долго не размышляя – делегацию к нему. «Так и так, уважаемый Анатолий Леонидыч, извольте в дудочку посвистеть». – «В какую еще, черт возьми, дудочку?» Объясняем. А он – хохотать. Минут с пять этак его корчило, наконец – «Пожалуйте, говорит, убедитесь». Провел делегацию в сарайчик, там – клетки проволочные и в них, действительно, крысы. Ну, не тысячи, разумеется, но порядочно. И все белые и крохотные, не то что наши пасюки. «Вот, говорит, это  м о и  крысы, а что там у вас завелось – не имею представления. У меня  в а ш и х  нету…» И посоветовал повсеместно кошек завесть, ну и мышеловки, безусловно.

Нуте, год мышиный миновал, и все сделалось по-прежнему, тихо-смирно. Он же, как стало известно, своих зверьков натаскивал для номера. «Дуровская железная дорога» – так впоследствии этот номер назывался.

Знаменитейший номер, много наделал шуму!

Сколько-то лет спустя сию выдумку с железной дорогой братец его, Владимир Леонидыч, себе приписал, но это решительный вздор-с! Можешь мне поверить, честью русского офицера клянусь!

Нет, мой дружок, я не собираюсь отнимать у Владимира Леонидовича его заслуги, он там что-то по звериной психологии пишет и сочиненья издает, ученые как бы труды даже и прочее… Отлично! Приветствуем! Но выдумщик-то ведь Анатолий был – художник! Артист! Яв-ле-ни-е!

И тут уж с этим надобно смириться.

Она почти нигде не бывала, жила отчужденно.

Ее видели прогуливающейся по тихим прибрежным уличкам, изредка в театре, когда приезжала опера. Чаще же всего – в немецкой кирхе.

Сорок с лишним. Роды и кормление четверых детей (первый умер грудным), нелегкая скитальческая жизнь артистки, полная не только праздничного блеска манежа, оваций, сувениров, но и многих печальных непредвиденностей. Все это, разумеется (и дети особенно), оставило бы глубокий след на внешности, на характере любой женщины; осанка, фигура, голос, легкая раздражаемость, даже сварливость, может быть, лучше всяких слов сказали бы о возрасте, о близости заката.

Но она шла по улице своей неторопливой походкой, стройная, как девушка, элегантная изысканной простотой одежды, и встречные мужчины оборачивались, провожали взглядом – так все еще много было в ней обаяния. Она была красива, но не той красивостью, какую часто принимают за красоту, а чем-то более высоким, необъяснимым, вневозрастным; тем, что отличает старинные изображения скромных старонемецких мадонн от пышных портретов королев, принцесс, герцогинь, – светлой духовностью.

С годами она сделалась богомольной. В новом доме, устраивая свою спальню в нижнем этаже, она не пустыми безделушками убрала комнату, не фарфоровыми расписными тарелочками и картинками с каульбаховскими красотками, – нет; слоновой кости распятие старой, грубоватой немецкой работы и дюреровский «Иероним в келье» со львом – вот что украсило ее немного темноватое, с низким потолком обиталище на Мало-Садовой.

– Да что с тобой, Тереза? – удивлялся Дуров. – Откуда это у тебя? Прости, не пойму…

– Ах, Тола (она называла его  Т о л а ), – кротко улыбалась. – Твой Акулина сделался старый… Что понимать?

Она часто в разговоре с ним звала себя «твой Акулина». Вспоминала те далекие годы, когда сделалась вдруг клоунессой и работала в паре с ним под именем Акулины Дуровой. Размалеванное мелом и синькой лицо, колпак с бубенчиками, шаровары, нелепый, смешной балахон. Дурацкие прыжки, сальто-мортале; дребезжащим, противным голосом кричала: «Эй, юхнем!» – и публика ржала, была довольна ее противоестественным, не женским нарядом, дурацкими прыжками. И, главное,  о н  был доволен, – чего же еще она могла желать? Да прикажи он ей изобразить петуха Шантэклера, из модной ростановской комедии, – она и петуха с радостью изобразила бы. Лишь бы  л и б е р   Т о л а  был доволен.

13
{"b":"121952","o":1}