Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ты думал о смерти?

Да, я думал о смерти. О необратимости времени. О продолжении жизни, в которой и тогда, когда не будет меня, кто-то все-таки должен думать и чувствовать похоже. Должен оттолкнуться от меня и идти дальше. Потому что, если и есть бессмертие, то оно — в переливании страсти из одной души в другую. И ни в чем больше.

— Ты помнишь родник?

Вошла сестра со шприцем. Я вышел.

Вечером я видел, как отчим смотрел на старый портрет-отца в траурном крепе. Они встретились взглядами. О чем вы могли думать, два человека: один — давший мне жизнь, другой — часть души?

В саду падали яблоки. Это его золотая китайка. Яблоки глухо стучали о землю, сбивая кожицу. Не яблоки, а необыкновенной формы соты, насквозь пронизанные медом.

Однажды отчим принес тонкий яблоневый прут золотой; китайки. Этот самой… Прут никак не хотел приживаться, стал сохнуть. Тогда он срезал у него верхушку, перевязал «ранку» тряпицей с опилками и стал каждый день лить на опилки воду.

А теперь он сам засыхал, как тот яблоневый прут. Но его невозможно было «отлить», как он «отлил» яблоню, а потом: и меня. Невозможно.

Я сидел на скамье у веранды и смотрел в темноту, где падали яблоки. Моя голова полна была прошлым. Какое-то все случайное, необязательное… Будь все это обрывками кинолент, я не собрал бы сюжета.

…Вот его жесткая рука хватает мою, бойко торгующую мятыми билетами: в театр, извлеченными из урны у билетерши.

…Вот мы идем по гулкой улице среди спящего городка к театру. В руках обмотанная веревкой связка удилищ. Нас ждет машина. В кузове шумная компания актеров, кругом колени, фуфайки, локти, сено. Под светом фар то дерево, то спящее окно и кусок бревенчатой стены. Потом от лугов доносится перепелиное «спать-пора», «спать-пора». Кто-то вскакивает в кузове и, покрывая рокот мотора, декламирует:

И перепелки сумасшедше
В траве кричали о Руси…
И дух земли… и…
Волнами ше…е…дший
Был как предтеча наших сил…

И рокочет мотор и фары шарят по дороге.

…Вот после далекого выстрела в воду с неба падает нежданная утка, и он пытается подгрести ее сачком.

…Вот эмалированный таз на табурете в сенях. Таз полон окуней и судаков. В проеме сенных дверей лунная ночь. Осень, потому прохладно. Рыба тоже холодная и по-осеннему свежая и ядреная.

Я вижу: вот идут две фигуры, большая — отчима и маленькая — моя, идут за своей любовью в коростельные и перепелиные луга, к тихим заводям, где над жирным илом дремлет ленивая рыба. Сначала я был ведомым, потом равным, и мы шли, касаясь плечами друг друга, а теперь он отстал и уже не догонит меня. И любовь моя уже давно перешагнула эти заводи, поднялась высоко и видит такое, что он не видел и не увидит никогда. И с этим ничего не поделаешь. Да и не надо ничего делать. Потому что так и должно быть…

Каждый вечер лопались ампулы в соседней комнате, и сестра входила со шприцем в руке.

И снова я сидел на краю койки отчима, и заходящее солнце золотило вершину горы за окном. Снова я держал его слабую жесткую руку в своей руке. В комнате был мир — из нее ушла боль и тревога. Так бывает, когда на вокзале пересадочная суета и давка, а у тебя все в порядке. Маршрут определен, билеты куплены. Ты уже в прошлом, но еще и не в будущем. Ты уже отрешился от прошлого, но еще не забыл его.

— А ведь я выходил с хором в Моршанске на площадь. У меня был такой же кадык, как у тебя, и такая же тонкая шея. А вот бас…

— Ты помнишь родник за мельницей?..

— Конечно, помню. Мы здесь пили. Яма в земле, с опущенным срубом. Из сруба деревянная труба проложена к колоде. Не вода бежала из земли, а влага. Вот она катится гортанью, будто неожиданно схваченная струя холодного воздуха. Обязательно нужно сходить туда еще раз. Хотя бы раз.

Но маршрут твой решен. И уже поезд стучит на стыках рельсов.

Я не видел, как он вошел в свой последний поезд. Говорят, что это было очень трудно сделать. Я гнал машину по бетонке в аэропорт. Высыпали звезды. Земля, чуть покрытая снегом, промерзла на два метра. Потом самолет прыгал по ветровым кочкам над россыпью огней ночных поселков и городов. Изнутри казалось, что он подрагивает на месте, в центре огромного пространства, как клубочек тепла, собранного в середину вогнутого зеркала.

А земля промерзла на два метра.

И на другой день… Сознание не хотело принимать ничего. Огромный гроб. Знакомый человек. Седая щетина на похудевших щеках. Потом кузов машины, украшенный еловыми лапами, отрубленными от новогодней елки. В хвоинках застряли цветные ленты и кружки серпантина. Нелепые, легкомысленные спутники чужой вчерашней радости.

И первый гулкий ком земли.

* * *

Опять наплыв воспоминаний… Утро. Люди над удочками (давно умершие). Тихая гладь воды с зыбким туманом над нею. Буруны от жирующих судаков. Вязы на противоположной стороне речки «загораются» на макушках. Над водою запах тальника. С тополя поет иволга. Давящийся крик кукушки. Упорная поклевка судака. Тонкий синий дымок от костра. Во рту отчима вишневый самодельный мундштук с тлеющей сигареткой, которую он, прежде чем вставить в мундштук, ломает пополам.

…Гроза. Она накрыла нас с отчимом ночью. Сколько мне тогда было? Неужели десять лет? Да, десять… На ночь мы оставили лодку у берега и спрятались в жиденьком шалашике. Отчим втолкнул меня в его глубину, накрыл своим кожаным пальто, а сам остался в холоде, почти под небом. Тут-то и началась гроза.

А утром лодка оказалась затопленной до края бортов. Насадка наша размокла. Навозные черви расползлись. Отчим вычерпывал воду из лодки, а я побежал по мокрой тропе, мимо усыпанных каплями дождя кустов бересклета в деревню, там на косогоре навоз, и можно накопать червей.

Отчим сплавился метров на триста ниже, остановил лодку на перекате, сунув ее носом в камыш, и ловил с кормы подлещиков на хлеб, держа удочку в руке, определяя поклевку по толчкам, передаваемым через леску и бамбук.

Я прибежал с червями, долго кричал его с высокого берега, под которым быстрая вода закручивала воронки. Ему так не хотелось прерывать рыбалку, но я был надоедлив, как голодный комарик. И он поплыл ко мне на старенькой плоскодонке, взятой напрокат на сутки у мельника.

А тут и солнце начало припекать, захотелось есть и спать, чем мы и занялись, вернувшись к месту ночевки.

* * *

Вещевой мешок раскрыт. Пора полудничать. На газете еда: хлеб, помидоры, огурцы, картошка, лук, соль, сахар… Котелок со смородиновым чаем. Эмалированная кружка.

Я ломаю руками хлеб прямо от целой буханки, макаю огурец в соль, рассыпанную на газете, ем, хрупая, откусываю поочередно то и другое. А крошки — в воду. На них тут же набрасывается густера. У нее тоже обед — один со мною. И так прекрасна эта трапеза, так вкусен хлеб с огурцами, запиваемый водой, зачерпнутой тут же из речки, что не могу это позабыть и десятки лет спустя!

* * *

Дневная речка. О, это совсем иное дело, чем речка ночная.

Дневная речка ловко прячет в своих водах жизнь рыб, словно бы их в ней и нет. Особенно в полдень. Мертво стоят удочки над водой. Можно прямо с привады бухнуться рядом с ними в речку, понырять, отфыркиваясь. Потом поплавать вдоль зеленых берегов, касаясь руками склоненных до воды тальников, а ногами — бархатистой тины. Можно пересечь Кинель и оказаться на отмели, увидеть рядом тонкие нити и ленточки водорослей.

Пусто.

Кроме густеры, лишь на миг, как тень, всплывающей к поверхности, да одиноких голавликов возле коряг, в речке ничего живого. Но вот садится солнце за вязы на противоположной стороне, прохлада вечера трогает берега и воду, кое-где появляются столбики толкучих комариков, и первый бурный всплеск судака, погнавшегося за густерой, — как сигнал речным жителям. Речка меняется. Вот уже первая судачья поклевка гнет конец удилища к воде: пробует у дна наживку — верткую густерку, зацепленную крючком за губу, — судачья, похожая на кошачью, пасть. И тут же мелко трясет подсечку соседнего удилища, пробуя круто сваренную манную кашу, подлещик. Не знаешь, за что хвататься! И крупный голавль, всплыв на вечернюю кормежку, пустил по течению солидные круги. Густера мелькает сетью в воде. Началось… Вот когда сердце рыбака замирает в ожидании чуда. Сколько тайн в речке!

4
{"b":"121877","o":1}