- Аржан умер. Я не слышу его дыхания.
Я совершенно ничего не поняла. И видя, что сказано это не во сне, спросила, что он имеет в виду.
- Прекрасно знаешь, что ребенка, — ответил он.
Я сказала, что такой странной оговорки ни разу не слышала .
- Ты сама не знаешь, что говоришь, — ответил Пабло. — Это самая естественная на свете вещь. Даже Фрейд так считает. В конце концов, ребенок — это богатство матери. Деньги — другая разновидность богатства. Ты ничего не смыслишь в таких вещах.
Я сказала, что явственно слышу дыхание сына в соседней комнате.
- Это ветер, — возразил он. — Мой аржан умер. Сходи, посмотри.
Я пошла взглянуть на Клода. Он преспокойно спал. Возвратясь в спальню, я сказала Пабло, что ребенок жив. Так происходило раза два в неделю. Клод, когда я подходила к нему, часто просыпался; приходилось проводить с ним около получаса, пока он не засыпал снова. Разумеется, такая забота приучила ребенка удваивать требования родительской любви и внимания к себе.
Впоследствии, когда мы жили главным образом в Валлорисе, и Клод спал в дальней комнате, мне приходилось ходить к нему чуть ли не еженощно, потому что часа в три Пабло начинал беспокоиться, не задохнулся ли Клод, уткнувшись лицом в подушку. Иногда после первой моей проверки он успокаивался. Иногда через десять минут приходил в беспокойство снова. В иные ночи, в зависимости от степени его беспокойства мне приходилось подниматься пять-шесть раз. Летом, когда Пабло много двигался на пляже, такое случалось редко, но зимой это было его излюбленным развлечением. После рождения Паломы Пабло начал все заново, так серьезно и настойчиво, словно мы это еще не проходили. Он был очень заботливым: все двери между комнатами требовал оставлять открытыми, чтобы ему все было слышно. Поскольку зимы там ветреные, по спальням гулял сквозняк, и мы все часто простужались.
Днем его беспокойство не утихало. Зачастую, приходя домой, он спрашивал: «Где аржан?». Иногда я отвечала: «В чемоданчике», потому что Пабло повсюду носил с собой старый чемоданчик из красной кожи с пятью-шестью миллионами франков, чтобы, по его выражению, «располагать суммой на пачку сигарет». Но если я думала, что Пабло имеет в виду кого-то из детей, то отвечала: «В саду», он зачастую говорил: «Нет, я про деньги в чемоданчике. Надо их пересчитать». Пересчитывать деньги не имело смысла, потому что чемоданчик всегда бывал заперт, единственный ключ находился у Пабло, и он всегда держал его при себе.
- Считать будешь ты, — говорил он, — а я тебе помогу.
Пабло вынимал все деньги, упакованные в банке в маленькие пачки по десять купюр, и раскладывал небольшими стопками. Иногда он пересчитывал купюры в пачке, и у него оказывалось одиннадцать. Отдавал ее мне, и у меня получалось десять. Он снова считал сам и на сей раз насчитывал девять. Это вызывало у него подозрение, поэтому нам приходилось по очереди проверять все пачки. Пабло очень восхищался тем, как Чаплин считал деньги в фильме «Месье Верду» и пытался делать это так же быстро. В результате делал все больше и больше ошибок, соответственно пересчитывать вновь приходилось все больше и больше. Иногда на этот ритуал у нас уходило по часу. В конце концов Пабло, устав от этой игры с купюрами, сдавался и говорил, что удовлетворен, независимо от того, сходилось сумма в итоге или нет.
В промежутках между всевозможными делами мне удавалось выкраивать время, чтобы писать самой. Придя жить на улицу Великих Августинцев, я забросила кисти года на три и все свободное время отдавала рисунку. Мне казалось, если я буду писать, то работая рядом с Пабло, не смогу избежать его влияния. А если сосредоточусь на структурных особенностях рисунка, то скорее буду добиваться успехов в своем самобытном развитии, и если окажусь под влиянием Пабло, это будет легче заметить, потому что в графике меньше элементов, чем в живописи. В сорок восьмом году я начала работать гуашью, а в сорок девятом вернулась к маслу.
Работать в мастерской Пабло я не могла, хотя места там хватало. Дома у меня было больше помех, но я имела возможность приглядывать за детьми и не только за ними. Палома редко беспокоила меня. Она была, как часто говорил Пабло, идеальной девочкой. Почти все время спала, ела все, что давали, и вела себя образцово.
- Она будет превосходной женщиной, — говорил Пабло, — пассивной и послушной. Всем девочкам надо быть такими. Они должны точно так же спать до двадцати одного года.
Он подолгу писал и рисовал Палому спящей, действительно, она была до того пассивной, что редко разговаривала с ним или со мной. Однако когда бодрствовала, мы слышали, как она болтает с Клодом без умолку. Потом Клод разговаривал с нами за обоих. Казалось, она хотела оставаться малышкой. Подносила нам цветы, лепеча по-детски, еще долго после того, как стала нормально разговаривать с братом. Никогда не пререкалась. Клод же вступал в спор по любому поводу. После одного из затянувшихся разговоров с ним Пабло сказал ему:
- Ты сын женщины, говорящей «нет». Вне всяких сомнений.
Должно быть, большую часть времени дети чувствовали себя одиноко: отца почти не видели, а мать запиралась в мастерской, когда удавалось улучить часок-другой.
Однажды во время работы над картиной, которая мне никак не давалась, я услышала робкий стук в дверь.
- Да, — ответила я, не кладя кисти. Из-за двери раздался тихий голос Клода.
- Мама, я люблю тебя.
У меня возникло желание выйти, но в ту минуту я никак не могла оторваться от картины.
- И я тебя, дорогой, — ответила я, продолжая работать. Прошло несколько минут, и я вновь услышала его голос.
- Мама, мне нравятся твои картины.
- Спасибо, дорогой, — ответила я. — Ты ангел.
Через минуту Клод снова заговорил:
- Мама, то, что ты делаешь, великолепно. В твоих картинах есть фантазия, но они не фантастические.
От этих слов рука у меня замерла, но я промолчала. Клод, видимо, почувствовал, что я колеблюсь. И сказал погромче:
- Они лучше папиных.
Я подошла к двери и впустила его.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Из всех художников, которых Пабло знал и навещал в те годы, что я с ним провела, никто не значил для него так много, как Матисс. Когда мы нанесли ему первый визит в феврале сорок шестого года /Пабло тогда приехал проведать меня в дом месье Фора в Гольф-Жуане/, он жил на вилле под названием «Мечта» в Вансе. Он переехал туда из Симьеза, городка на холмах над Ниццей, где приходил в себя после двух операций, перенесенных в Лионе весной сорок первого года. Сиделка, которая ухаживала за ним в Симьезе, решила стать монахиней. Она была молодой, хорошенькой, позировала для всех рисунков, которые Матисс сделал для изданных Териаде «Писем португальской монахини». В сорок третьем году он переехал в Ванс. Через улицу напротив его виллы находился доминиканский монастырь. Впоследствии его бывшая сиделка — ныне сестра Жак — поступила туда послушницей и часто заходила к нему. В один из визитов она принесла свой эскиз для витража в новой капелле, которую собирался строить монашеский орден. В результате их обсуждений и дискуссий с доминиканцем-послушником братом Рессегю и отцом Кутюрье, тоже доминиканцем и ведущим представителем современного искусства в церковных кругах, Матисс был назначен главным руководителем строительства и оформления доминиканской капеллы в Вансе.
Три четверти дня Матисс был прикован к постели, но это не охлаждало его энтузиазма. Он велел прикреплять лист бумаги к потолку над кроватью и по ночам, поскольку спал мало, угольным карандашом, привязанным к концу длинной бамбуковой палки, набрасывал портрет святого Доминика и другие элементы росписи. Потом, разъезжая на кресле-каталке, переносил свои рисунки на большие керамические плиты, покрытые полуматовой эмалью, по которой мог рисовать черным.
Матисс считал, что в капелле не должно быть ничего цветного, кроме света из витражных окон. Делал макеты витражей почти в той же манере, что и аппликации, на которые потратил значительную часть своих последних лет. Он поручил Лидии раскрашивать большие листы бумаги в разные цвета для фона и прикалывать их кнопками в указанных местах. Потом показывал палкой, куда прикладывать вырезки другого цвета, из которых составлял композицию. Он сделал три серии макетов. Первая была строго геометрической и по-своему очень удачной, но он отверг ее, потому что она не создавала желаемого эффекта. Другая была в духе таитянского лиственного орнамента, сходного с тем, на котором он, в конце концов, остановился, но с другими пропорциями. Палитра, которой он работал, включала в себя ультрамарин, темно-желтый и зеленый цвета. Он хотел, чтобы все элементы витража были примерно одинаковой величины, дабы проходящий через них свет равномерно разделялся. Поэтому просил о том, что не применялось раньше: чтобы стекла снаружи были матовыми. Считал, что в противном случае, к примеру, синий цвет будет гораздо менее ярким, чем желтый. А с матовыми стеклами яркость будет везде одинаковой. Но когда эти окна установили в капелле, из них падал одинаковый розовато-лиловый свет. И отражаясь на керамических плитах, которые оказались не полуматовыми, а блестящими, он становился фиолетовым. Это производило не особенно приятное впечатление; определенно не то, какого добивался Матисс.