Когда я начала жить вместе с Пабло, у меня не было ни платьев, ни денег на их покупку, и по целому ряду причин я не хотела обращаться к нему за деньгами. Когда была беременна Клодом, дошло до того, что мне пришлось надевать старые брюки Пабло из серой фланели, которые он давно не носил. Потом он несколько лет упрекал меня в этом, считая этот мой поступок одним из самых дурных. Часто причитал, всякий раз со все большей горечью: «Нужно было просто пойти, купить себе одежду, а ты вместо этого взяла единственные брюки, какие мне впору, и теперь уже я не смогу их носить, потому что они растянулись». Право же, я нисколько их не растянула, потому что даже когда ложилась в клинику, они были мне слишком велики. Однако должна признать, к носке они уже не годились, так как были сильно изношены, когда я впервые их надела.
Наступил момент, когда старая одежда, валявшаяся повсюду, стала действовать мне на нервы. После рождения Паломы места для хранения вещей не осталось. В Париже у нас помимо мастерских было всего две комнаты. Я решила выбросить несколько старых костюмов Пабло. Но понимала, что поскольку он не желал расставаться ни с чем, что ему принадлежало, в Париже мне это сделать не удастся. Я как-то выбросила костюм в мусор, а Инес, горничная, взяла его и принесла Пабло, сказав с самым простодушным видом: «Смотрите, что выбросила мадам. Не по ошибке?» Пабло потом гневался на меня несколько недель. Поэтому я упаковала все его старые вещи и захватила их в Валлорис. Но когда впервые выбросила там костюм, его нашел садовник, унес домой и однажды явился в нем на работу. На меня он произвел впечатление утопленника, всплывшего на поверхность.
Я сказала садовнику, что Пабло не понравится видеть его в этом старом костюме; у него странное отношение к таким вещам. То, что я выбросила костюм, было уже достаточно скверно. А чтобы его еще носил кто-то другой — этого Пабло ни за что бы не потерпел.
- Но костюм еще хороший, мадам, — запротестовал садовник. Я сказала, что нельзя, и все тут. Чтобы утешить его, отдала ему несколько своих старых свитеров, поскольку мы были примерно одной комплекции. Однажды он спокойно работал в саду одетый в особенно диковинный свитер. Издали, со спины его можно было принять за меня. Поднимаясь по лестнице, Пабло увидел садовника, а затем, почти сразу же, — меня, выходящую из дома. И начал ругаться.
- Черт возьми! Надеюсь, ты понимаешь, что со временем начнешь походить на него, станешь такой же сгорбленной. Это научит тебя не раздавать свою одежду кому попало.
В следующий раз дело едва не кончилось разрывом. Вместе со свитерами я бездумно отдала садовнику старую куртку Пабло из искусственной замши. Пабло, возвращаясь из мастерской, увидел садовника в своей старой куртке и пришел в бешенство.
- Это уже слишком! — выкрикнул он. — На сей раз мне предстоит превращаться в этого уродливого старика. /Садовник был младше Пабло на двадцать лет/. Это ужасно. Чудовищно. Ты этого мне желаешь? Если так, я немедленно ухожу.
Мы долго препирались, пока он не остыл. В конце концов, мне пришлось сжигать изношенную, траченную молью одежду Пабло. Чувствовала я себя при этом почти как Ландрю или месье Верду, сжигающий трупы своих жен. Потом мне приходилось рыться в золе, чтобы достать пуговицы, которые могли уцелеть и выдать меня.
Однажды в Валлорисе мы выиграли в лотерею козленка. Нам сказали, что это козочка, но оказалось, что козлик. Он заявлял о своем присутствии несколькими, одинаково неприятными способами. Прежде всего дурным запахом. Бродил по всем комнатам, потому что Пабло — зачастую казалось, что он думает о своих животных больше, чем о семье — сказал: «Раз у меня есть козочка, пусть она имеет возможность бегать повсюду. Я люблю ее как собственных детей». В особенно дурном настроении, он говорил: «Я люблю ее больше, чем тебя». Однажды дошел до того, что сказал: «Я люблю только свою козочку, потому что лишь она всегда восхитительна». Однако эта восхитительная козочка на самом деле была отвратительным козликом, смердящим, как способен только старый козел, он разгуливал по всему дому и творил всевозможные пакости когда и где хотел. К тому же, невзлюбил Клода, которому тогда было около трех лет, и, бодая сзади рожками, словно миниатюрный бык, сбивал его с ног. Через два месяца я была сыта этим козленком по горло. Однажды к дому пришли цыгане. Спросили, не хочу ли я, чтобы они порылись в саду, поискали змей или вредных животных, от которых надо избавиться. Я сказала, что мне надо избавиться от вредного козленка — может, они заберут его? Цыгане очень обрадовались. Увели его, и меня охватило чувство покоя, какого я давно не знала.
В полдень Пабло, приехав из «Мадуры», первым делом спросил:
- Где моя белая козочка, которую я так люблю?
- Твою белую козочку, — ответила я, — которую ты так любишь, я отдала шайке проходивших мимо цыган.
- Ты самая низкая на свете тварь! — завопил он. — В жизни не видел подобной ведьмы.
И обратился к Марселю:
- Можешь вообразить себе такую мегеру? Видел хоть раз кого-нибудь до такой степени бессердечного? Только представь себе! Отдать сокровище моего сердца каким-то грязным цыганам! Я уверен, они унесли с собой мое счастье.
Он был совершенно подавлен.
Благодаря Пабло я набралась познаний в области, в которой всегда была абсолютной невеждой, если не считать отдельных познаний, почерпнутых мной во время пребывания в Англии. Там подруги объяснили мне, что если просыпала соль на стол, нужно правой рукой взять оттуда щепотку и бросить через левое плечо; иначе тебя ждет неприятность. А с того дня, как поселилась у Пабло, я овладевала наукой жить по суевериям. Если я бросала его шляпу на кровать, что случалось часто, шляпа не просто оказывалась не на месте; это означало, что до конца года в доме кто-то должен умереть. Однажды во время шутливого импровизированного спектакля, который мы разыгрывали, я раскрыла в доме зонтик. Какую беду это сулило! Нам пришлось ходить по всей комнате, скрестив средний палец каждой руки с указательным,. размахивать руками и выкрикивать: «lagarto!lagarto!», чтобы поскорее отогнать несчастье, пока оно не коснулось нас. Класть хлеб на стол мне позволялось только закругленной частью вверх; в противном случае на нас обрушилось бы нечто катастрофическое.
В дополнение к этим типично испанским суевериям Пабло перенял у Ольги все русские — Бог весть сколько их существует. Всякий раз перед путешествием, даже самым коротким, приходилось по русскому обычаю всем членам семьи сидеть в комнате, из которой предстояло уходить, не произнося ни слова минимум две минуты. После этого можно было отправляться в путь с полной уверенностью, что ничего дурного с нами не случится. Мы исполняли этот ритуал самым серьезным образом, и если кто-то из детей, смеялся и заговаривал, пока положенное время не истекло, приходилось начинать все сначала; в противном случае Пабло отказался бы ехать. Обычно он говорил, посмеиваясь: «О, я делаю это просто ради забавы. Понимаю, это не имеет никакого значения, но все-таки...».
И атеистом Пабло был только в принципе. Время от времени я получала письма от матери и бабушки, где они сообщали, что молятся за меня. Пабло всякий раз говорил: «Но им надо бы молиться и за меня тоже. Нехорошо забывать обо мне». Я спрашивала, какая ему разница, молятся за него или нет, раз он неверующий. Он отвечал: «Разница есть. Я хочу, чтобы они за меня молились. Такие люди верят во что-то, и молитвы им наверняка помогают. Так почему бы им не оказывать и мне этой поддержки?»
Существует давнее поверье, что один человек может обрести власть над другим, завладев его срезанными ногтями или волосами. Но если их сжигать, чтобы они не попали никому в руки, то можно лишиться жизни. Те, кто искренне в это верит, зачастую хранят срезанные ногти и волосы в мешочках, пока не найдут достаточно укромного места, чтобы убрать их туда с полным спокойствием. Пабло всегда очень не любил стричься. Месяцами ходил обросшим, но не мог заставить себя пойти в парикмахерскую. Заговаривать на эту тему было нельзя. Я уверена, что и этот страх, и прочие того же рода связаны с древним представлением о волосах как о символе мужской силы, как в библейской истории о Самсоне. Борода не представляла никакой проблемы, потому что Пабло ежедневно брился. Но волосы на голове — другое дело. И чем длиннее они вырастали, тем больше мучился Пабло при мысли о стрижке. Обычно он позволял мне остричь их или тайком стригся сам, в высшей степени уродливо. Как-то он познакомился в Валлорисе с испанцем-парикмахером по фамилии Ариас. И почему-то решил, что этот человек заслуживает доверия. С тех пор, когда стрижку больше нельзя было откладывать, Ариас приходил в «Валиссу». Куда девались волосы, я не знала, не знаю и по сей день. Они просто исчезали. Ариас, будучи испанцем, — превращался, пусть на краткое время во второе «я» Пабло, и Пабло полностью избавился от своих страхов. Потом в течение многих лет, несмотря на переезды Пабло в «Калифорнию» в Канне и «Нотр-дам-де Ви» в Мужене, Ариас продолжал приезжать по вызову и стричь его.