«И доказательств никаких не требуется, — ответил профессор и заговорил негромко, причем его акцент почему-то пропал: — Все просто: в белом плаще…»
«Эффект присутствия»
«…В мою благодарную память после чтения романа глубже всего вторгается беспощадно точный рассказ об одном дне римского прокуратора Иудеи Понтия Пилата — этот роман в романе, психологический — внутри фантастического, эта великолепная проза, нагая точность которой вдруг заставляет вспоминать о лермонтовской и пушкинской прозе», — писал К. М. Симонов в предисловии к первой публикации романа «Мастер и Маргарита» в журнале «Москва». А еще раньше, до публикации, в частном письме: «Этот роман, по-моему, лучшая вещь Булгакова, а если говорить об истории Христа и Пилата, то это вообще одни из лучших страниц русской литературы 20-го века».[109]
В ироническое и сатирическое буйство, в фантасмагорию романа «Мастер и Маргарита» чудо достоверности «древних» глав входит внезапно. Повествовательная интонация автора исчезает. Завесой падает околдовывающий, размеренный ритм: «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана…» Два ударения — цезура — два ударения — цезура — три ударения; два ударения — цезура — два ударения — цезура — три ударения… Мерный ритм тут же исчезает, речь снова становится гибкой, многозвучной, но уже другой. Чудо введения читателя в потрясающе зримый мир чужой, чуждой эпохи состоялось.
Это рукотворное чудо Булгаков творит, в частности, используя контрасты стиля, ритма, образов.
Сатирическая ткань романа «Мастер и Маргарита» необыкновенно богата, ярка, красочна, подвижна. Речь весело украшена замечаниями, порою сближающими Булгакова-сатирика с Ильфом и Петровым: «Абрикосовая дала обильную желтую пену, и в воздухе запахло парикмахерской». Автор часто бесцеремонен со своими героями: «Тут иностранец отколол такую штуку», «неожиданно бухнул Иван Николаевич», «Берлиоз выпучил глаза»…
А стиль «древних» глав нетороплив, прозрачен и важен. В нем как будто сбережено дыхание давних времен, когда бумаги не было, а пергамент был дорог и люди, по крайней мере в письме, стремились выражаться экономно.
Диалоги серьезны и скупы — только самое главное. Ремарки к диалогам сдержанны. Нет обилия острых штрихов повседневности. Нет сатирической мелочи мгновенно выхваченных лиц. Не сатиричны центральные персонажи.
Как напоен был ядом образ Людовика XIV в пьесе «Кабала святош», как язвителен портрет архиепископа Шаррона, заставившего Людовика загубить Мольера… Ни Понтия Пилата, ни даже первосвященника Каифы не коснулась насмешка.
В пьесе Булгакова «Александр Пушкин» дышал сарказмом образ Дубельта. Начальник тайной службы при Понтии Пилате в романе «Мастер и Маргарита» ведет себя примерно так же, но сарказма в этом образе нет. «Древние» главы начисто лишены сатиричности.
Сатира всегда оценочна и пристрастна. А оценочность и пристрастность подразумевают присутствие судьи. Именно поэтому, кстати говоря, сатира так легко переключается в лиричность, а иногда — в проповедь… В сатире непременно слышен автор, это природная особенность сатиры.
Булгаков снимает сатирическую интонацию — заинтересованную, доверительную, ироническую, саркастическую. Снимает разом, как пелену, едва пометив переход несколькими музыкальными фразами. И контрастно освобожденная от сатиричности интонация пропадает совсем; голос рассказчика исчезает; кажется, что между действием и читателем автора нет; остается нагая реальность — ощущение бесспорности бытия…
В фактуре этих глав очень важны и своеобразие, и точность лаконичной детали.
«…весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат». Обилие чужих, древних слов, данных без перевода, без пояснений, конечно, без сносок, и тем не менее абсолютно понятных. «От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта Двенадцатого Молниеносного легиона…» — прокуратор, когорта, легион, загадочное слово Ершалаим, загадочный дворец с колоннадой… И тут же все это становится зримым, хотя ни одно слово не пояснено: «…заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед…»
Чтобы так писать, требуется мастерство, последние штрихи Булгаков наносил уже в конце своей жизни. Но прежде, чем деталь запечатлеть, ее нужно было увидеть самому. А ведь читателя ни на секунду не покидает ощущение, что автор это все очень хорошо знает, что автор это видит…
«Толпы богомольцев стояли за каппадокийцами, покинув свои временные полосатые шатры, раскинутые прямо на траве». Эта подробность «полосатые» поражает мгновенно, оставляя быстрое смутное ощущение, что автор показал бы нам и лица толпы, и цвет и покрой их одежды, если бы это было важно. Но он торопится за кавалерийским полком к Лысой горе. И, быстро скользнув взглядом по толпам и заметив лишь полосы шатров, раскинутых на траве за их спинами, мы устремляемся вслед за ним.
Любая подробность для писателя наполнена точным, конкретным смыслом. Он знает соотношение кентурий, когорт и легионов. Знает город, о котором пишет, расположение его дворца, и храма, и башен, и ворот. Знает местность, окружающую город, и дороги, бегущие от него, и дальние города, к которым ведут дороги. Ничего этого не обрушивает он на читателя. Все убрано с поверхности. Но уже с того момента, как Иешуа, упомянув город, в котором родился, кивнул головой на север («Откуда ты родом?» — «Из города Гамалы», — ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала»), мы без всяких пояснений видим — расположение дворца и площади внизу, место солнца над ними, а потом и направления дорог, и местонахождение Лысой горы.
Но откуда это все у автора? В «Белой гвардии» перед читателем точно так же был раскинут план Города, и Киев был виден как на ладони — как на карте. Но в Киеве Булгаков вырос. А древняя Иудея? Откуда это уверенное описание колоннады «между двумя крыльями дворца», с фонтанами и мозаичными полами, алая кайма на белой одежде римлянина — «кровавый подбой» на белом плаще Пилата, название месяца нисана, полосы на шатрах богомольцев?
Откуда названия и имена собственные, поражающие достоверностью их неожиданного звучания? Не Голгофа, а Лысая гора, даже Лысый череп… Город Кириаф, из которого будто бы родом Иуда — не Иуда с невразумительным прозвищем Искариот, а Иуда из города Кириафа… Ершалаим… И вместо благостного евангельского имени Иисуса из Назарета (ах, как нападали критики евангелий на этот Назарет, — им удалось даже доказать, что не было никакого Назарета в начале нашей эры) еврейское имя Иешуа с хриплым, варварским прозвищем: Га-Ноцри…
Булгаков знал Евангелие: закон божий был в программе гимназии, и по предмету этому у гимназиста Булгакова была пятерка. Но из текста романа «Мастер и Маргарита» видно, что и критику евангелий писатель отлично знал…
Это очень интересный вопрос: что читал Михаил Булгаков, работая над историей Иешуа и Пилата? Что читал, как использовал, как укладывал прочный фундамент для блистательного своего воображения?
Попытка осветить этот вопрос заняла большую часть обширной работы И. Ф. Бэлзы «Генеалогия «Мастера и Маргариты» и, увы, окончилась неудачей: исследователь в своих построениях шел не от архивов, биографии, личности писателя, а от своей собственной, правда, обширной эрудиции.
Так, высоко оценивая книгу академика С. А. Жебелева «Евангелия канонические и апокрифические», И. Ф. Бэлза принял за аксиому, что и Булгаков «в общем стоял на точке зрения Жебелева», а в качестве других источников выдвинул книги А. Ревиля (по-видимому, потому, что «двухтомный труд профессора Коллеж де Франс Альбера Ревиля» упоминает Жебелев), Н. К. Маккавейского (очевидно, потому, что был он профессором Киевской духовной академии) и Т. Буткевича. Последнего, впрочем, И. Ф. Бэлза прямо поместить в воображаемую библиотеку Михаила Булгакова не отважился, ограничившись туманным замечанием, что составленное Т. Буткевичем и вышедшее в 1887 году жизнеописание Иисуса Христа «вне всякого сомнения» было известно «профессорам Киевской духовной академии».[110]