Надобно было, признаюсь вам, всего влияния Вельского на ум генерала, чтобы успокоить его мысли. В молодости своей он бывал на балах и в маскерадах; но никогда еще не видал, чтобы оживали мертвые, чтобы плясали картины и статуи. Но красноречие Вельского изгладило из мыслей генерала всякое сомнение. Столько-то справедливо, что дар слова не вовсе же бесполезен.
— Вы согласитесь, — продолжал путешественник, — что танцы могут иногда наскучить и что разнообразие составляет прелесть жизни. Французская кадриль и вальс были заменены игрой в фанты. О! как прелестна эта игра в фанты! Молодая девушка, которая с открытыми глазами никогда бы не осмелилась прикоснуться к вам пальчиком, с повязкою на глазах, напротив, садится беспечно к вам на колени; поцелуи позволены; одним словом, это поэзия романтическая. Не отказавшись уже от танцев, от тампета вакхического, этого дифирамба Терпсихоры, мог ли генерал не принять участия и в самой игре в фанты? Труден обыкновенно только первый шаг. Наконец, когда в свою очередь вынулся фант генерала, хозяйка, королева игры, предложила ему спрыгнуть с комода. Дело, кажется, было не трудное: стоило только стать на стул, потом на комод — и сделать прыжок; но у генерала, как говорится, замирало сердце от страха. Три раза он уже готов был спрыгнуть, стоя на комоде, как бы какой-нибудь народный оратор на пивной бочке, — и снова три раза не мог он решиться. Все шутили, смеялись, никто не хотел верить, что он бывал в сражениях, что на приступах ему случалось обрываться с парапетов. «Ну! благослови господи!» — сказал наконец генерал — и перекрестился… Свечи, гости, зеркала, люстры, картины, статуи — все вдруг исчезло, и генерал очутился, один-одинехонек, ночью… где бы вы думали? — На лесах в четвертом этаже.
— С вами крестная сила! — воскликнула Матрепа Прохоровна, — с нами крестная сила!.. Ну что, если бы он спрыгнул, мой родимой, с четвертого-то этажа на мостовую?
— Тогда бы он непременно убился до смерти, — отвечал полицмейстер, — и тело его, на первый случай, было бы взято в полицию.
— Дело важное, криминальное! — воскликнул Савва Трофимович.
— Позвольте заметить вам, — возразил офицер внутренней стражи, обращаясь к Сергею Сергеевичу и думая поймать его в злоупотреблении, — вы, кажется, сказали, что вечеринка была в третьем этаже.
— Э! помилуйте, — отвечал путешественник, — что значит для Сатаны подняться на этаж выше? — И офицер замолчал, убежденный неотразимым доказательством путешественника.
— И эта гистория действительно достоверная? — спросил Савва Трофимович.
— Не подверженная ни малейшему сомнению, — отвечал путешественник, — я слышал ее от самого генерала, который только что оправился от белой горячки.
Н. В. КУКОЛЬНИК
АНТОНИО
Величайшие счастливцы, по моему мнению, скрываются в неизвестности: их не заметит взор милостивца, минует почесть, забывает или, лучше, не помнит потомство. Ничтожество спасло их от благодарности, славы и истории и схоронило без монументов и похвальных слов. Поступ-ки их не были подчинены самовольной контроли крикунов, составляющих, от нечего делать, общественное мнение, как журналисты составляют моды картинками повременных изданий.
Завидная участь! Но есть род людей странного порядка, не менее счастливый, по крайней мере в отношении к потомству: это люди с огромною посмертною славою и без истории. Они оставили великолепные памятники своих гениальных способностей, но ни одного предания о своей жизни. Одна невыгода: жизнь таких людей делается добычею поэтических сказаний, основанных большею частию на личном характере рассказчиков и одно другому противоречащих до того, что, например, Антонио Аллегри да Корреджио, по их словам, был и богат и беден, женат на двух женах и холост, имел многих детей и ни одного, родился и умер в разных годах, был и не был в Риме, и т. д.
Мало. Поэзия сочинила для него рост, лицо, глаза, характер, язык, нанесла ему множество обид и оскорблений и, наконец, уморила под тяжестию медных денег. Со смертию, казалось бы, все должно кончиться. Нет; поэзия преследовала детей, и вот рассказ, почти переписанный с итальянской рукописи XVI-гo столетия, как доказательство.
Не доезжая до Модены, можно сказать за несколько шагов, на небольшом пригорке стоит еще и доныне некрасивая австерия с большою вывеской. Дождь уничтожил даже следы красок, и только внизу на полинялом поле с трудом можно разобрать МССССС(Д) XXIV. Несмотря на совершенное отсутствие изображений, хозяева австерии, один другому наследуя в продолжение четырех столетий, ни за какие благополучия не хотят сменить медной доски, продолжают называть ее Золотым Рогом, часто упоминают о Богине Изобилия, а простолюдин, считая древность святынею, никогда не проходит мимо, не преклонив колена и не сотворив креста перед вывескою Золотого Рога.
Но, в 1573 году, и австерия, и вывеска были в весьма хорошем состоянии; Модена кипела жизнию; каждый день новые гости; посольства, обозы, пешеходы часто у австерии ожидали утра, многие любовались изображением «Богини Изобилия»; многие приходили в австерию нарочно для прекрасной вывески. Действительно, живопись не лишена была некоторых достоинств, носила характер новой школы, недавно распространившейся в Северной Италии, и считалась произведением самого Корреджио. И неудивительно, что вывеска с таким знаменитым именем привлекала толпу любопытных. Прошло не более сорока лет после смерти божественного Корреджио: в каждом трактире утверждали, что Корреджио был постоянным его посетителем; вывески с его именем умножались, как ручники и копии в монастырях итальянских, во всех местах, где были картины Аллегри, рассказывали анекдоты о великом мастере, противоречиям не было конца: в Париже он был богачом, в Модене нищим; в Корреджио домовитым, счастливым семьянином. В австерии Золотого Рога ни о чем более не говорили, как о знаменитом творце вывески.
Утро воскресного дня освещало шумную Модену; посетители в этот день не засиживались в австерии: они спешили в город, опасаясь опоздать к обедне. Хозяин, плечистый, высокий мужчина, отпустив всех гостей, лежал под навесом, пристроенным к австерии, откуда путешественники могли любоваться панорамою Модены и видом на озеро, которое, как в золотом ковше, колыхалось в высоких скалах. Изредка приподымался он поглядеть на дорогу и угадать в далекой пыли богатого всадника или поселянского мула; привычное ухо по походке узнавало бедного пешеходца, и Бартоло (хозяин) оставался недвижим. Вдруг он услыхал песню, которая заставила его содрогнуться, не по содержанию — в песне не было смысла, — но по странному голосу певца. И так близко! на небольшом лугу, перед самым навесом, где стояли скамьи и столики и распивалось дешевое вино. Какая-то злоба в голосе; дикость, грубость и вдруг тоска черная, неисходная в словах бессмысленных! Бартоло вскочил и с высокого навеса громовым голосом закричал: «Кто там?» Вместо ответа старик продолжал песню… На сердце Бартоло стало еще страшнее, когда он увидел за одним из столов старика лет около шестидесяти, без шляпы; на лысой голове торчало два-три клока желтых волос; весь лоб в крупных и мелких морщинах; уста неизменно хранили злобную улыбку; глаза серые, но блестящие, бегали в разные стороны, как будто вечно искали чего-то; одежды на нем почти не было; какие-то лохмотья покрывали туловище; босые ноги носили все признаки далеких или по крайней мере частых путешествий пешком и без обуви; нагие руки, прогорелые от солнца, были протянуты вдоль стола и так же неподвижны, как и весь старик; только бегающие глаза и уста, шевелившиеся от песни, свидетельствовали о жизни страшного посетителя. Бартоло несколько времени не мог произнести ни слова. Ему не в диковину были посетители разного рода: он видел на своем веку и разбойников, и военных грабителей, и нищих-мошенников, и полоумных, но такой страшный старик никогда и не снился Бартоло. Опомнясь несколько и тихо творя молитву, сошел Бартоло вниз, подвязал к поясу нож, схватил дубину и вышел на свой луг с повелительным видом, но со смутою в душе. Почти в то же мгновение в городе раздался в разных местах благовест; старик вскочил из-за стола, бросился на колени и начал громко читать молитву; в словах молитвы было почти столько же смыслу, как и в песне, но лицо и глаза выражали искренность. Бартоло сам невольно снял шляпу, преклонил по обычаю колено, обратился к городу и сотворил краткую молитву. Почти в одно время оба встали, взглянули друг на друга и безмолвствовали. Злобная улыбка не оставляла старика, глаза бегали.