Подобные случаи всегда глубоко трогали меня, и я сказала мадам Кампан, когда мы вернулись в спальню, что доброту людей, подобных ей и этому слуге, я никогда раньше не ценила, но сейчас, в это ужасное время, она нашла отклик в моей душе.
Она была тронута. Она решила заменить все замки на следующий день. Она также проследила, чтобы их заменили и у короля.
Для нас настало время большого Террора. Казалось, что столицу заполнил новый вид мужчин — невысоких, очень смуглых, гибких, свирепых и жаждущих крови — людей с юга, из Марселя.
С собой они принесли песню, написанную Роже де Лилем, одним из их офицеров. Ее назвали «Марсельезой». Скоро мы услышали, как ее распевают по всему Парижу. Призывающие к кровопролитию слова сочетались с вызывающе бравурной мелодией — она не могла не завоевать популярности. Она сменила распространенную до сих пор песенку «Çа ira»[4], и каждый раз, когда я слышала «Марсельезу», она заставляла меня вздрагивать. Она преследовала меня. Мне казалось, я слышала ее ночью, когда пробуждалась от тревожной дремоты, так как в течение этих ночей я совсем не могла спать. Allons, enfants de la Patrie[5].
Парки у наших апартаментов были всегда заполнены толпами людей. Они заглядывали в окна. В любой момент маленькая искра могла вызвать большой пожар. Откуда нам было знать, переживая час за часом, какие зверства нас ожидают? Уличные торговцы кричали о своих товарах под моим окном. «Скандальная жизнь Марии Антуанетты», — кричали они. Они продавали фигурки, изображавшие меня в различных неприличных положениях с мужчинами и женщинами.
— Зачем мне цепляться за жизнь? — спрашивала я у мадам Кампан. — Зачем принимать меры предосторожности для спасения жизни, которая не заслуживает того?
Я писала Акселю об ужасах нашей жизни. И указывала, что если наши друзья не выпустят манифест о том, что Париж будет атакован, если нам будет причинен какой-либо вред, то нас очень скоро убьют.
Аксель, я знала, делал все возможное. Во всяком случае, никто так неустанно не старался, как он.
Если бы только король обладал энергией Акселя! Я пыталась побудить его к действию. Под нашими окнами стояла стража. Если он покажется им, то такого предводителя они будут уважать. Я видела, как даже наиболее неотесанные революционеры испытывали благоговейный страх перед малейшим проявлением королевского достоинства. Я умоляла его выйти к солдатам якобы для проведения смотра.
Он кивнул. Он был уверен, что я права. Он вышел, но было горько видеть его семенящим между шеренгами солдат. Он стал толстым и неуклюжим, потому что ему больше не разрешали выезжать на охоту.
— Я верю вам, — сказал он им. — Я уверен в моей гвардии.
Я услышала хихиканье и увидела, как из шеренги вышел один человек и пошел вслед за ним, подражая его неуклюжей походке. Королю была необходима величественная осанка. Я оказалась в дураках, ожидая этого от Людовика.
Я почувствовала облегчение, когда он пришел обратно. Я отвернулась — мне не хотелось видеть унижения на его лице.
— Лафайет спасет нас от этих фанатиков, — сказал он с одышкой. — Не следует отчаиваться.
— Хотела бы я знать, — возразила я с горечью, — кто спасет нас от монсеньора де Лафайета.
Напряжение достигло предела, когда герцог Брауншвейгский выпустил в Кобленце манифест. Против Парижа будет применена военная сила, если против короля и королевы будет допущено какое-либо насилие или оскорбление.
Манифест послужил сигналом, которого здесь ожидали. Подстрекатели заработали с еще большей активностью, чем когда-либо. По всему Парижу люди маршировали группами — санкюлиты и одетые в лохмотья мужчины с юга. Проходя по улицам, они распевали: «Allons, enfants de la Patrie…»
Они утверждали, что мы в Тюильри подготавливаем контрреволюцию.
Десятого августа поднялись предместья, и их целью был Тюильри.
Мы чувствовали приближение шторма. Всю ночь с девятого на десятое августа я не снимала одежды. Я бродила по коридорам, сопровождаемая мадам Кампан и принцессой де Ламбаль. Король спал, хотя и полностью одетый. По всему городу зазвонили колокола, и к нам присоединилась Елизавета.
Мы вместе наблюдали, как занимался рассвет. Было около четырех часов утра, на небе поднималось кроваво-красное солнце.
Я сказала Елизавете:
— Париж, должно быть, видел уже нечто подобное при резне в Варфоломеевскую ночь. Она схватила мою руку и сжала ее.
— Мы должны держаться вместе. Я ответила:
— Если мое время придет, а вы переживете меня…
Она кивнула.
— Дети, конечно. Они будут как мои собственные.
Неожиданно наступила тишина, когда прекратили звонить колокола, и это вызывало еще большую тревогу, чем их звон. Маркиз де Манда, командир Национальной гвардии, неоднократно спасавший нас от смерти, был вызван в ратушу. Мы видели, как он отбыл, полный дурных предчувствий, и вскоре после этого в Тюильри примчался гонец, рассказавший нам, что маркиз был зверски убит по дороге в ратушу, а его труп брошен в Сену. Я знала, что катастрофа очень близка.
Прискакал верхом генеральный прокурор Парижа. Он спросил короля. Людовик поднялся с кровати, его одежда была в беспорядке, парик съехал, он еще не совсем очнулся от сна.
— Выступили предместья, — заявил генеральный прокурор. — Они идут ко дворцу. Они намерены устроить резню.
Король заявил, что он верит в Национальную гвардию.
О, Боже, подумала я, его сентиментальность приведет к тому, что нас всех убьют!
Все гвардейцы разместились вокруг дворца, но некоторые бросали угрюмые взгляды. Я вспомнила, как они насмехались над Людовиком, когда он пытался провести смотр, вспомнила человека, который вышел из строя и передразнивал его.
— Выступил весь Париж, — предупредил генеральный прокурор. — Единственное безопасное место для Ваших величеств — Национальное собрание. Мы должны доставить вас туда, нельзя терять ни минуты. Никакие действия не помогут нам против такой массы. Вы видите, что сопротивление невозможно.
— Тогда пошли, — заявил король. — Позовите челядь.
— Только вы и ваша семья, сир.
— Но мы не можем оставить всех этих храбрых людей, которые находятся с нами здесь, — запротестовала я. — Неужели мы должны их оставить перед яростными толпами?
— Мадам, если вы будете возражать против ухода, то вы будете ответственны за смерть короля и ваших детей.
Что я могла поделать? Я подумала о дорогой Кампан, Ламбаль, Турзель, о всех, кто был почти так же мне дорог, как моя собственная семья. Но я видела, что ничего не могу поделать, а рядом со мной был дофин.
Мы покинули дворец. Некоторые парижане уже смотрели на нас через ограду, а другие проникли во двор, но не делали попыток остановить нас. На земле толстым слоем лежали листья, хотя был только август. Играя, дофин поднял несколько листьев. Бедное дитя, он так привык к тревогам, подобной этой, что считал их частью своей жизни, и, пока мы были вместе, он, казалось, только порадоваться. Издали уже доносились выкрики и вопли. Толпа была очень близко. Я слышала хриплые голоса, распевавшие: «Allons, enfants de la Patrie…»
Король сказал спокойно:
— В этом году листья опали очень рано. Когда мы приближались к зданию собрания, высокий человек взял дофина на руки. Я в ужасе закричала, но он посмотрел на меня доброжелательно и сказал:
— Не бойтесь, мадам. Я не причиню ему никакого вреда. Но нельзя терять ни минуты.
Я не могла оторвать взгляда от своего ребенка. Я была испугана, но дофин улыбался и как не по годам развитой ребенок говорил что-то этому мужчине.
Когда мы подходили к зданию собрания, мне вернули моего сына. Я поблагодарила этого человека и так крепко схватила мальчика за ручку, что он сказал мне, что я делаю ему больно.
Но мы достигли здания собрания, и здесь нас поместили в ложу для репортеров в то время, как президент заявил, что собрание поклялось стоять за конституцию и что они защитят короля.