Или корове в сено белены поднакидал, посмотреть, что будет. С человеком известно что. Иной пацан нажрется опять же для интересу и сперва вроде человек человеком, только щурится все время, будто вшей высматривает, потом, значит, вши ему и вправду чудятся, начинает со всех снимать и ногтями давить. Если мало выжрал, на том дело и кончается, но если пережрал, так диковать начинает, только хватай да связывай. Молоком отпаивали. Как отпаивали, не помнит, но гордится. Еще бы! Лишнего молока ни у кого. Лишнее в сметану, потом на масло, а масло — на сдачу государству. Попробуй не сдай что положено! А тут — отпаивали!
Но эта мода быстро прошла. Отцы и матери, кто без отцов, приемчик такой придумали: прежде чем отпаивать, «беленному» секли ремнем задницу до кровяных полос, а потом уже за молоко… Тут шибко не погордишься.
А корова? Корова не человек, она умная, в ней ум весь как есть на жизнь настроенный, а не на всякие фокусы, — жевнула пару раз да выплюнула. Мать в сене белену нашла, Саньку пытала, в стайку накидал или на сеновал. Санька признался, что только в стайку. Собрали, сожгли.
Еще вот ведь какое диво. Рудакин-отец песни любил распевать и по пьянке, и по трезвости. Но вместо голоса перла у него изо рта сплошная хрипота, чувства на песню не имел, и когда в компании, все его упрашивали, чтоб лад не портил. Зато у Рудакиной-матери голосок был суще ангельский, только пела она очень редко, а когда муж помер, никто не помнит, чтобы пела даже в застолье. Так вот, по природной причуде, весь в отца вылупившись, Санька только голосок ее и поимел в наследство. И что? На пользу?
Отец разные песни пел, в том числе и хорошие тоже. Санька же, ну ведь совсем шкет был, а запомнил от отца одни гадости. Залезет, случалось, на крышу, это когда матери дома нет, и на всю деревню мамкиным голоском такую вот похабень:
На позицию девушка,
А с позиции — мать.
На позицию честная,
А с позиции б…
Кто из соседей пристыдит, он хохочет только. Но тоже нарвался однажды. Пололи картошку, мать в одном конце огорода, мальчишки с другого конца ряды вели. Санька возьми да и запой:
Ты меня ждешь, а сама с офицером живешь…
Тут мать, будто сама белены объелась, глаза вширь, руки с пальцами врастопырь вперед, налетела, как коршун, и давай лупцевать любимца своего почем зазря. Ни до, ни после пальцем ни одного не трогала, а тут Андрейке вмешаться пришлось, за подол потянул, на землю, на ботву картофельную опрокинул. Потом оба утешать замучились, выла страшно, без слез…
Но, пожалуй, неправда, не один только голос унаследовал Санек от матери. С общего женского погляду, Рудакин-отец лицом был так себе, все крупно, будто одно другому мешало, ноги к тому же коротковаты и кривоваты. Хвастался, что из казаков бывших…
И тут опять природная причудь. Андрейка, что характером да повадками, да трудолюбием — весь в мать, лицом и фигуркой — отец родимый. Зато Санек — черты лица тоньше, и постройней, и мастью… Отец и мать — оба русовласые, да с разницей. Санек материнскую разницу поимел. Девчонкам нравился. А уж они ему! Со второго класса под подолы шарился, и по рукам получал, и по носу, но обиды по себе не оставлял, прощали. Потому что был еще и добрым. Кусочек хлебушка в тряпочке, чтоб на перемене съесть, — хочешь? На. Запросто отдавал. Игрушки какие — на, поиграй. Поломал? Ну так, для порядку — слегка по шее.
Андрейку же все считали жмотом. Он таким и был, бережливым, рассудительным, если что нес, то только домой, а никак не из дому. Девчонки в школе его не любили, мальчишки только уважали, потому что если дрался, то до полного уморения. Впрочем, по-одному братья дрались редко. А редко дрались, потому что вдвоем что троих, что четверых побить могли, — к ним не нарывались на драку. Разве что чужие, пришлые.
Скоро Санька обогнал Андрейку по классам, который остался на второй год в четвертом, и по тогдашнему закону о всеобщем семилетнем был определен в интернат в районном центре, куда Санька по сентябрю с радостью умчался на «ЗИСе», прихватив с собой один из двух привезенных отцом с Германии аккордеонов.
С этих дней Андрейка все больше и больше начал чувствовать себя хозяином дома и всего домашнего хозяйства. По мелким домашним делам заменял мать охотно, от школы отлынивал по всякому поводу, и мать не знала, радоваться ей, что сынок такой домашний, или плакать, что неучем останется. Так вот и жила, радовалась и плакала. Но радовалась больше, потому что хоть и не на каждый воскресный день, но приезжал-таки Санек, школьными успехами хвастался, иногда и аккордеон прихватывал и новую разученную песню играл, соседи слушать приходили, нахваливали. Андрейке тоже нравилось, как братан справляется с такой громадной гармошкой, но не завидовал ничуть, потому что знал: завтра брат умотает к себе в район и он снова останется сам по себе хозяином…
Однако ж, как ни придурялся Андрейка в школе, на третий год оставлять его в четвертом классе учителя никак не хотели и выперли-таки, всучив свидетельство со сплошными трояками.
Три несчастных года провел он в районном интернате. В районе со школьными делами строже. В пятом классе пару лет отсидел. В шестом вообще начал косить на тупость. Сперва опять оставили на второй год. Но потом, чтоб лицу школы не вредить, комиссию придумали на дурака проверять. Тут им Андрейка — всей душой в помощь. Забраковали-таки. Бумагу какую-то сочинили, что, мол, хватит на такого тупаря государственные деньги тратить. Оказалось, к великой радости Андрейки, что по бумаге ему и в армию можно не идти. Это он, правда, позднее оценил. Теперь же, переждав немного по возрасту, подался на курсы трактористов.
Мать к тому времени вконец истощалась, с фермы ушла, работала на подсобках и лишь огород держала в исправности да живность всякую выкармливала, чтоб сыновьям было что подкидывать на их постоянную недоедалку, — не баловали жратвой в интернатах по тем временам.
В последнюю зиму трактористской учебы Андрейки сгорел крайний дом в деревне Шипулино. Прежний крайний сгорел двумя годами раньше. Теперь крайним стал рудакинский дом, и, вернувшись домой, Андрейка, теперь уже и не Андрейка, а Андрюха, крепкий, мускулистый парень, ни в какие дурные приметы не верящий, наоборот, оценил новое положение их дома-хозяйства как выгоду, какую надо только использовать с толком. Перво-наперво разобрал по кирпичикам русскую печь погорельцев и цельные кирпичи штабельком уложил на задах от лишнего взгляду. Заплот, что разграничивал огороды недавних соседей, передвинул вплотную к пожарищу, прихватив таким образом пять-шесть соток. Другие времена наступили, никому уже не было дела до лишних соток. Колхоз укрупнялся, деревня худела хозяевами и уже приняла первых дикарей-дачников аж из самой области, что за полтораста верст. Дома отдавались считай что задарма со всем хозяйством. На центральной усадьбе колхоза коровий комплекс придумали, и местная ферма опустела, и хотя ее тут же с пользой растащили, урон для деревни был ощутим. Корма-то откуда брались? Коров начали продавать, потому что не всякая семья могла накоситься на зиму, хотя трав добрых вокруг — коси не хочу. В общем, деревня хирела, а крайний дом рудакинский Андрюхиными руками, уже и без материнских рук, почитай, точно соком наливался, обрастая пристройками да огородом ширясь во все стороны. Колесный трактор с прицепушкой, на котором Андрюха работал на колхоз, при доме. Утром умчался, работу переделал колхозную без всяких перекуров и пораньше — домой, на главную свою работу, а ее сколько ни делай — не переделаешь. Баню заново отстроил, все подсобки, что по каждой весне кособочились в разные стороны, на кирпичный фундамент поставил, о пристройке подумывал, потому что высмотрел вроде бы подходящую девку для жизни, а для беготни по чужим шибко много времени требовалось.