В этой легенде учитывался в какой-то степени взгляд самого писателя на свою биографию, его обостренное – даже во время смертельной болезни – отношение к возможному появлению бытового (то есть обытовленного) ее варианта. Именно такое отношение зафиксировано Н. А. Земской, сестрой Булгакова, осенью 1939 года: «Мое замечание о том, что я хочу писать воспоминания о семье. Он недоволен. „Неинтересно читать, что вот приехал в гости дядя и игрушек привез… Надо уметь написать. Надо писать человеку, знающему журнальный стиль и законы журналистики, законы создания произведения“»[27]. Под «журналистикой» подразумевается ни в коем случае не советская – скорее то, что выходило в свое время из-под пера журналистов «Русского слова», высоко им ценимых. За этими опасениями проступает, на наш взгляд, надежда на будущую легенду о себе – нечто близкое к истории Мастера.
И действительно, легенда, строившаяся Е. С. Булгаковой исподволь, безо всяких деклараций, главным образом в частных беседах с многочисленными после публикации «Мастера и Маргариты» визитерами, приближалась к истории Мастера в романе. В то же время легенда в немногих точках соприкасалась с официальной версией биографии Булгакова – той, которая формировалась с косвенной помощью Е. С. (с единственной целью – издать Булгакова в специфических советских условиях). Эта версия призвана была утвердить некую не противоречащую советской догматике квазиисторико-литературную оценку творчества писателя, «закатный» роман которого полностью противоречил и социальному, и литературному контексту второй половины 1960-х годов. Задача, сильно напоминающая квадратуру круга.
С конца октября 1969 года, в течение почти полутора месяцев ежедневно (за редкими исключениями), с 11 до 22:30–23 часов я проводила время в квартире Е. С., помогая ей разбирать оставшуюся часть архива. Очень живой, общительный человек, увлеченный задачей передать людям свое представление о человеке, с которым связала ее судьба, разбору бумаг она явно предпочитала наши беседы – вернее, свои рассказы о Булгакове, об их совместной жизни, друзьях, родных и знакомых. Я понимала необходимость фиксации бесценных сведений. О том, чтобы обзавестись магнитофоном и включать его, не могло быть и речи: ее поколение имело полную идиосинкразию к этому техническому устройству (да у меня, надо сказать, и не было магнитофона). Я делала заметки по ходу разговоров и, благодаря хорошей так называемой «короткой памяти» (позволяющей в течение суток дословно помнить сказанное), приехав в первом часу ночи домой, всякий раз часа полтора-два записывала услышанное.
Это были, собственно говоря, первые шаги к будущему жизнеописанию писателя.
Именно Е. С. пролагала начальные пути для воссоздания биографии Булгакова – В. Лакшину, с которым в процессе печатания в «Новом мире» «Записок покойника» у нее установились очень теплые отношения, Л. М. Яновской, А. М. Смелянскому и в 1968–1970 годах – мне.
В ее рассказах прояснялись главным образом обстоятельства последнего десятилетия его жизни: 1930–1940 годы. Годы Гражданской войны не упоминались.
В архиве Булгакова – и в той его части, что была передана Е. С. еще в 1958 году в Пушкинский Дом, и в основной его части, принятой на вечное хранение Отделом рукописей ГБЛ, – время до конца 1920-х годов было почти не задокументировано. Поиски в других архивах были малоэффективны, хотя кое-что найти удавалось. Главным источником биографии писателя были встречи со знавшими его людьми. При ежедневном восьмичасовом рабочем дне и семейных обязанностях не так легко получалось встретиться с большим числом людей. А торопиться по понятным причинам было необходимо.
Мало зная круг его знакомых периода жизни на Большой Садовой, вдова писателя зато очень хорошо знала всех «пречистенцев» (собственно говоря, Е. С. и пояснила мне феномен «Пречистенки», сформированный Булгаковым) и, конечно, мхатовцев – не только потому, что ее сестра О. С. Бокшанская была секретарем Немировича-Данченко, но и по личным с ним (да и другими людьми МХАТа) связям. С теплотой говорила о первой жене писателя Татьяне Николаевне; рассказывая малоприятные вещи о второй жене – Любови Евгеньевне Белозерской, – советовала мне, однако, непременно к ней пойти, снабдила телефоном. Рассказывала о неожиданном визите дочери Листовничего Инны Васильевны – именно от нее Е. С. узнала о несчастной судьбе прототипа Василисы в «Белой гвардии».
4. Сталин – «покровитель» Булгакова
Булгаков, напомним, практически не существовал в официальной (другой в СССР не было) истории советской литературы. О нем можно было разыскать лишь оголтелую журнальную ругань конца 1920-х годов. Добросовестной биографии также не существовало. Но свято место пусто не бывает – конъюнктурная «советская» биография писателя понемногу создавалась.
Отсутствие доброкачественного биографического материала, незнакомство со всем наследием Булгакова, а также понятное желание «протолкнуть» сами тексты Булгакова через советские заслоны приводило булгаковедов (и это в лучшем случае!..) к тщательному затушевыванию подозрительных мест и белых пятен биографии при помощи изощренно-туманной метафорики: «И мне не кажется случайностью, что вчерашний „лекарь с отличием“, не имевший как будто основания жаловаться на свою профессию, вдруг, будто ни с того ни с сего, бросил частную практику в Киеве, сел в поезд и покатил невесть куда через измученную войной и голодом страну…»[28]
С 1969-го открылась особая ветвь булгаковедения – противостоящая и умеренно-либеральной, бегло очерченной нами, и даже не сложившейся во что-то определенное официозной.
Несколько литераторов, осторожно прокладывая особое национал-сталинистское идеологическое русло, поставили себе задачей доказать, что Сталин всей душой готов был помочь талантливому русскому писателю, но не мог справиться с противодействием критиков-евреев. Это не объявлялось, разумеется, прямо, но читатель сам должен был прийти к этой мысли, прочитав в небольшой статье, как часто Сталин ходил смотреть «Дни Турбиных», а затем ознакомившись с длинным списком еврейских фамилий критиков – яростных врагов Булгакова. В. Петелин писал в тогдашнем сверхофициозном (в отличие от «перестроечного») журнале «Огонек»: «Сейчас настало время трезвого, объективного анализа творческого портрета Михаила Булгакова…» «Объективный» же анализ давал следующую историко-литературную и историко-общественную картину: «Авербах, Гроссман-Рощин, Мустангова, Блюм, Нусинов и многие другие планомерно и сознательно травили Булгакова. 〈…〉 И писатель вынужден был обратиться с письмом в правительство». Цитировался телефонный разговор со Сталиным, после чего резюмировалось:
«Этот телефонный звонок вернул Булгакова к творческой жизни.
Булгаков стал заниматься любимым делом, служил во МХАТе режиссером-ассистентом, заново писал роман „Мастер и Маргарита“, рукопись которого сжег в минуту отчаяния, работал над „Театральным романом“.
Когда Сталин приезжал смотреть „Дни Турбиных“ (в Музее МХАТа запротоколировано 15 посещений Сталиным этого спектакля), он всегда спрашивал: „А как Булгаков? Что делает? Очень талантливый человек…“»
Не говоря уже про хармсовское звучание последнего абзаца («Пушкин очень любил Жуковского и звал его просто Жуковым»), нестерпимым лицемерием окрашены слова о возвращении «к творческой жизни» писателя, ни строки которого с того телефонного разговора и до самой смерти не напечатали, о занятиях блестящего драматурга «любимым делом» – в качестве режиссера-ассистента МХАТа и автора инсценировки…
Классическим в своем роде образцом квазибиографической работы стал финальный пассаж из той же статьи:
«За рубежом, да и у нас в некоторых кругах распространяется мнение, будто Булгакова „репрессировали“, а потом „реабилитировали“, некоторые даже называют точную дату „реабилитации“ – 1962 год. Ничего не может быть вздорнее подобных утверждений. В 30-е годы шли его пьесы „Дни Турбиных“ и „Мертвые души“ (по Гоголю), весной 1941 года (напомним, что автор умер в марте 1940-го. – М. Ч.) состоялись две премьеры „Дон Кихота“ (по Сервантесу), с 1943 года шла его драма „Пушкин“, в 1957 году поставили „Бег“. Над романом „Мастер и Маргарита“ он работал до конца своих дней, а „Театральный роман“ так и остался незаконченным. М. А. Булгаков умер в 1940 году, похоронен на Новодевичьем кладбище»[29].