Но когда они вышли из метро, Жандармский рынок уже нежился в мягких лучах заходящего солнца. Соборы и концертный зал, величественные и скромные, составлявшие триединое целое были символами другого, лучшего Берлина, а так как магазины еще не закрылись и любители вечерних прогулок еще не вышли на улицы, было безлюдно и тихо, будто город переводит дыхание перед бурной ночью.
– О, – сказала Сара и остановилась.
Во время исполнения мессы, когда в зале зазвучало «Господи, помилуй!», она оглянулась на него, потом закрыла глаза и взяла его руку. К концу мессы ее голова лежала на его плече. Et expecto resurrectionem mortuorum.[10]
– Да, – прошептала она ему, как будто ожидала вместе с ним воскресения из мертвых или освобождения от всех тех затруднений, в которые они все время попадали.
8
На следующий день они улетели в Нью-Йорк. Три недели подряд они не расставались, у них иногда возникало чувство обыденной и само собой разумеющейся доверительности, как будто так было всегда и будет продолжаться вечно. Никогда это чувство не было таким сильным, как во время обратного перелета. Оба знали, как каждому из них необходимы покой и сердечная близость, какие жесты дружеского внимания будут особенно дороги. По поводу фильма, который показывали во время полета, они немножко поспорили, потому что есть особая прелесть в ритуале спора по поводу предмета, лишенного взрывчатой энергии. Когда вечером после прибытия в Нью-Йорк он остался у нее, они слишком устали, чтобы любить друг друга. Но, засыпая, она взяла в свою руку его плоть, которая в ее руке стала твердой и потом опять мягкой, и ему почудилось, что он вернулся домой.
Пылало лето. В Чайна-тауне и в итальянском квартале, в Виллидже, на Таймс-сквер и Линкольн-сквер, на Манхэттене бродили толпы прохожих, их было больше, чем обычно. Недалеко от Колумбийского университета, где жили Сара и Анди, было поспокойнее. Сюда редко наведывались туристы, а студенты и профессора уже уехали за город. Дни стояли душные; через пару минут, проведенных на улице, одежда прилипала к телу. Вечером и ночью становилось чуть легче. Но теплый и влажный воздух, окутывающий тело, вызывал мягкое чувственное возбуждение. Анди не понимал, почему ньюйоркцы уезжают из города, лишая себя этих дивных вечеров и ночей. Так как он не переносил жужжания и шелеста кондиционеров в офисе, то работал на скамейке в парке. Работал до позднего вечера, закрепив на книге или стопке бумаги маленький аккумуляторный фонарик. Потом он шел к Саре, окрыленный своей любовью к ней, опьяненный работой, воздухом, мерцанием огней на асфальте. Воздух, вызывавший возбуждение, придавал его телу легкость: плотность воздуха уравновешивала его собственную тяжесть. Ему казалось, что он парит в небе, легко и быстро скользит по Млечному Пути.
Ему бы доставляло удовольствие вечерами гулять с Сарой по парку или сидеть за одним из столиков, выставленных перед ресторанами на Бродвее, смотреть в кинотеатре или на видео какой-нибудь фильм. Но Сара, которая была болтушкой, после целого дня безмолвного сидения перед компьютером испытывала потребность поговорить. Ей не терпелось услышать, что он за сегодня прочитал и что написал, она спешила рассказать ему о своих успехах в работе над компьютерной игрой. Когда она занималась программированием, в голову ей приходили тысячи различных мыслей, которыми хотелось с ним поделиться. Он же концентрировался на работе и не мог между делом думать о посторонних вещах, да и вечером не в состоянии был говорить ни о чем, кроме своей работы. Но говорить о работе не хотел. Он хотел избегнуть риска спора, к которому привел однажды подобный разговор. В своей работе он имел дело с теми представлениями о правопорядке, которые были разработаны в американских утопических проектах, начиная от воззрений шейкеров, раппистов, мормонов и гутеров до социалистов, вегетарианцев и приверженцев свободной любви. Анди считал свою тему невероятно увлекательной. Он с удовольствием знакомился с утопическими программами, выискивая письма, дневники и воспоминания утопистов и узнавая из пожелтевших газет, как воспринимал их окружающий мир. Иногда утопические проекты были трогательны, как вылившееся в реальную форму коллективное донкихотство. Иногда ему казалось, что утописты осознавали всю тщетность своих предприятий и лишь хотели придать героическому нигилизму черты творческого коллективизма. Иногда они казались ему этакими мудрыми детьми-старичками, живущими тем, что смеются над обществом. Когда он рассказал Саре о своей теме и о своем восхищении утопией, она подумала и сказала:
– Это ведь так по-немецки, не правда ли?
– Тема «Американские утопические проекты»?
– Восхищение утопией. Восхищение переводом хаоса в космос, восхищение совершенным порядком, чистым обществом. Может быть, даже восхищение тщетностью происходящего, помнишь, ты рассказывал мне об одном из ваших сказаний, в конце которого все вместе, героически все отрицая, принимают смерть? Нибелунги?
Анди реагировал не на ее аргументы, а на агрессию и пытался защищаться:
– Но по моей теме гораздо больше американской литературы, чем немецкой, а что касается коллективного самоубийства, то неужели американцы своим Литл-Биг-Хорном[11] или евреи своей Масадой[12] гордятся меньше, чем немцы Нибелунгами?
– Да, меньше. Нибелунги – ваш главный эпос, так ты мне рассказывал. Литл-Биг-Хорн и Масада – это только эпизоды в истории. И дело даже не в числе публикаций. Я знаю американскую литературу; это истории о том или ином утопическом эксперименте, о людях, их семьях, работе, радостях и горестях, истории, написанные вдохновенно и сочувственно. Немецкая литература – серьезная и основательная, она образовывает категории и строит системы, и страсть, которая в ней чувствуется, – это холодная страсть ученого-естествоиспытателя, вскрывающего тело скальпелем.
Анди отрицательно покачал головой:
– Это различные научные стили. Знаешь анекдот, в котором француз, англичанин и русский представляют научную работу о слоне? Француз пишет о «Слоне и его любовницах», англичанин – «Как охотиться на слона», а русский…
– Я не хочу слушать твой глупый анекдот. – Сара встала и пошла в кухню. Он слышал, как она резкими движениями открывает посудомоечную машину, вынимает посуду и стаканы, как приборы звенят, ударяясь о стол. Она вернулась и остановилась в дверях. – Мне не нравится, когда ты подшучиваешь надо мной, в то время как я серьезно с тобой разговариваю. Дело здесь не в научных стилях. Даже когда ты не занимаешься наукой, а разговариваешь с моими друзьями и моей семьей, ты демонстрируешь не участие, во всяком случае, не то, что мы понимаем под участием, а анализирующее, препарирующее любопытство. Это не плохо. Просто ты такой, и таким мы тебя любим. В других обстоятельствах и в другом окружении ты полон участия. Только вот в разговоре…
– Не хочешь же ты сказать, что то, что я встречаю со стороны твоих друзей и твоей семьи, можно назвать участием? Это в лучшем случае любопытство, и притом абсолютно поверхностное. Я…
– Не вали все в одну кучу, Анди. Мои близкие смотрят на тебя с любопытством и участием, как и ты на них, и все, что я сказала…
– Прежде всего, они по отношению ко мне полны предрассудков. Чего вы только не знаете о немцах. И следовательно, вы все знаете обо мне. Так что я вам вовсе не интересен.
– Мы тобой недостаточно интересуемся? Не так, как ты нами? Почему так часто у нас возникает чувство, что ты ощупываешь нас острыми кончиками пальцев? И почему это леденящее чувство возникает у нас только при общении с немцами? – Она почти кричала.
– Скольких немцев ты вообще знаешь? – Он понимал, что спокойный тон, которым задан вопрос, раздражает ее, но не мог ничего с собой поделать.