В келью аббата монастыря Мунклив конунг Сверрир взял с собой только одного человека: этим единственным был я. Там сидел Эйстейн – в одиночестве.
***
Архиепископ Эйстейн был мал ростом. На его крупной голове волос росло больше, чем обычно у людей, и в манере причесывать их было что-то непокорное. Мне никогда не верилось, что такая прическа возникала по желанию епископа: хотя кое-что в нем и противоречило строгому порядку, с которым он был вынужден сверять свои поступки. Лицо его было не очень красиво. Я говорю сейчас не о причудливом узоре морщин, не о боли дней, запечатлевшейся в них. И не о бороде, нестриженной и словно сбитой на сторону порывом ветра. Нет, я хочу сказать, что очертания его головы, носа, рта, не могли быть красивыми в расцвете юности. Но стали таковыми. Красота его развивалась от внутренней к внешней – никогда не расцветши полностью под бременем бесчисленных архиепископских забот и тяжкой доли. Это разрушало впечатление чего-то некрасивого и превращало его в красивого человека.
Одно плечо у него было ниже другого, правая рука действовала плохо. Он легко поднял ее с помощью левой, идя нам навстречу приветствовать конунга и меня. Он был облачен в простую одежду – без креста, под тяжестью которого гнутся в дугу многие священники. Нет ничего невозможного в предположении, что его тщеславие – которого он был не лишен – проявлялось именно в простоте и сдержанности. В серой рясе он держался лучше, чем в красной. И знал это.
Он предложил нам садиться на лавку у очага, мы сели. Медленно начал говорить. Говорил он, а не конунг. Будет верно сказать, что он позволил нам узнать правду – и бесстрашно дал понять, что это не вся правда.
Он начал:
– Я просил тебя, Сверрир, встретиться со мной, потому что знаю, что ты теперь конунг страны. Знаю также, что Магнус больше не конунг. Народ скажет, что архиепископ Нидароса, изгнанный людьми Сверрира, вернулся всадить кинжал меж лопаток конунгу, которого сам же однажды короновал. Я делаю это, – скажет народ, – потому что хочу вновь заполучить оставленные святой престол и богатства земли Господней. В этом немало правды. Но не вся правда.
Могу ли я, государь – впервые архиепископ Норвегии именует так священника из Киркьюбё, – могу ли я, государь, сначала рассказать кое-что из собственной жизни? Не потому что тебе важно это выслушать. Но потому что мне важно это сказать. Поведать тебе, кто я – не епископ под тяжестью креста, в моем случае золотого, из более благородного материала, чем тот, что нес мой Спаситель, – но кто я в глубоком ничтожестве своем. Возможно, ты сумеешь поверить мне и принять таким, как есть. Если же не поверишь, государь, вонзи в меня меч и уйди. Такова чаша моя. И твоя будет не легче.
Я сын хёвдинга из Трёндалёга, как тебе известно. Так говорят, но правда в том, что я сын бонда. Я рос на земле. Я рос на ветру и шторме, весною с зерном в ладонях, среди коровьего мычания и скота. Эйстейна в торге надо поискать, конунг Сверрир! Я получил все что только мог. Но требовал больше. Ярл вскипел и стал браниться, ударил и плюнул мне в лицо, а когда я ушел, испугался, бросился следом – я отказался принять его. Заставил его ждать. И он ждал. Послал мне серебро, я его взял. Мы встретились снова. И священный пергамент – я сказал «священный»: слово это осквернено, оно из тех, что зовут полуправдой и истолковывают на все лады, – этот пергамент был написан моими клерками так, как я им указал.
В нем были перечислены причитающиеся церкви усадьбы и власть. Ярл, проученный церковью, положил свою обезображенную руку на пергамент и поклялся следовать ему до последней буквы. Я знал, что это ложная клятва. Знал, что и моя клятва не из правдивейших. Но, насколько было возможно, пергамент создавал мир между церковью и ярлом, между ярлом и мною. Я хотел получить власть – и поэтому я ничтожен. Но я и велик, ибо хотел употребить эту власть – пусть и не всегда – во благо других, а не себя самого.
Мы никогда не встречались, как друзья, ярл Эрлинг Кривой и я. Он был отнюдь не глуп. Но разум его не проникал глубоко. Он знал это и всегда питал недоверие ко мне. Однако власть Эрлинга Кривого в стране все же уберегала народ от проклятия войны. И тут, Сверрир, явился ты.
Разве я не заглядывал в тайники своей души, спрашивая себя – не Бога, но собственный разум? Я решил, что тебя ждет поражение, и вновь последовал за ярлом. Разве не был ты мятежником – говоря правду или ложь о том, что ты сын конунга? Разве мы не имели мир в стране, пускай горький и холодный? А ты явился с раздором, который еще горше. Ты изгнал меня из Нидароса. Известно ли тебе, что спасаясь бегством – это было долгое странствие – я проезжал мимо церкви святого Фомы в Филифьялль. Только что построенная по моему приказу, стояла она, возвышаясь среди огромной пустоши, – дом Господень, который был моим творением более, чем чьим-либо! А ты прогнал меня из страны. Я удалился в Англию.
Я проклял тебя, государь. Понимаешь ли что это значило? Мне не удалось заручиться поддержкой святейшего папы в Ромаборге и сделать мое отлучение общецерковным. Но помни: я Божий человек! Я вступал под сень церкви, вставал перед алтарем и воздевал руки к небесам. Я взывал к всемогущему Сыну Божию: Брось мою душу в преисподнюю, мою или Сверрира! Но вот я здесь, чтобы договориться с тобой.
Понимаешь ли? Понимаешь ли, что я – в своей мудрости – познал глубокую муку? Знаешь ли, что я – слыша молву о твоих победах – понимал, что ты не хуже тех, кого убивал? И когда я явился в Бьёргюн – конунг Магнус послал за мною, я раздобыл корабли, людей и оружие в Англии – все это для того, чтобы принять его сторону в распре и бросить решающий жребий. Я еще надеялся увидеть тебя в луже собственной крови. Тогда бы путь к моему возвращению в Нидарос был открыт.
Открыт ли он теперь?
Мои люди и я не успели к бою. Конунг Магнус больше не конунг страны. Священник из Киркьюбё занял его место.
Но я все еще могущественный человек. Ты можешь зарубить меня, Сверрир, – мне это не по вкусу, но смерть сегодня или завтра – это только вопрос времени. Однако отдавай себе отчет – как ты всегда делаешь, – что за убийство архиепископа дорого заплатит любой конунг. К тому же у нас есть общее: ты выиграешь, заключив мир со мною, законным архиепископом Норвегии. И я выиграю, заключив мир с конунгом Сверриром.
Не потому что я испытываю глубокое уважение к нынешнему конунгу страны. Для этого моя ярость еще не улеглась. И не потому что я глубоко уважаю себя самого и свои поступки, государь! Нет-нет, но что есть, то есть. Вот ты, а вот я. Вместе мы можем – кто знает – даровать мир стране.
– И я верну себе святой престол… – сказал он и быстро улыбнулся. Конунг Сверрир произнес:
– Ты сказал за нас обоих.
Меня осенило: однажды я должен написать сагу о них– об архиепископе и конунге.
Мы вместе вернулись в Нидарос.
***
Как-то ночью в Нидаросе ко мне пришел Малыш с известием, что я должен прямо сейчас явиться в усадьбу Хагбарда Монетчика. Я незамедлительно встал и пошел. Лил дождь, мною овладело глубокое беспокойство. Я предчувствовал, что иду на одно их тех свиданий в моей жизни, от который не жди радости. Хагбард встретил меня во дворе, тоже обеспокоенный, на мои расспросы не отвечал, втолкнул меня в маленькую каморку и исчез. Там сидела она. Астрид.
Она была еще не прибрана после долгой, изнурительной скачки из Сельбу. Поднялась, когда я вошел, преисполненная благодарности и, как я заметил, печали. Я спросил, здоровы ли сыновья. Она ответила – мрачным голосом, – что оба сына спали, когда она уезжала, и ничего дурного не предвиделось.
– Что же мучит тебя? – поинтересовался я.
– Ты скоро узнаешь, – ответила она.
Астрид и я – однажды нас соединила страсть между мужчиной и женщиной! Ее молодое тело было таким прекрасным и белым в синем свете над морем, дома в Киркьюбё, – незабываемая ночь в моей жизни. Ее и моя тайна… Которую она не вспоминала, когда он был рядом, но если мы встречались наедине, кое-что из ее теплоты изливалось и на меня. Вот и сейчас.