Такого покоя я тоже не видывал, его можно было сравнить только с церковью, возведенной в честь Господа Бога. Здесь пол тоже был устелен шкурами, и нога долго искала кусочек голой земли. Покой был огромный, мне казалось, что нас троих выставили напоказ в середине, так далеко было от нас до стен. Нас окружали люди, тоже словно выставленные напоказ. Здесь нас уже никто не приветствовал.
Двери распахнулись, и вошли восемь молодых служителей с горящими факелами, за ними в два ряда — молодые служанки, каждая несла в руках рог. Я даже не успел заметить, как у каждого из нас оказался в руках рог. Это был мед, тяжелый и крепкий, как рука врага, сжавшая твое горло. Бледное и худое лицо Бернарда медленно налилось краской. Сверрир пил осторожнее, чем мы. Я же быстро осушил рог, позволив питью опуститься, а мужеству подняться, беспокойства и страха как ни бывало. Мне послышалось, а может, чей-то голос и в самом деле позвал: Катарина?..
Двери снова распахнулись, мы сразу расправили плечи, двое священников перекрестились. Сам я склонил голову и согнулся, чтобы приветствовать конунга и ярла с почтением, на какое они имели право. Но это был не ярл, и не конунг. Это были два крепких человека в воинских доспехах с рожками в руках, мы, не видевшие чужих стран и не знавшие чужих обычаев, называли их рожечниками. Но с тех пор, как ярл вернулся домой из Йорсалира, он называл их герольдами. Герольды затрубили в рожки, громкий, всепроникающий звук вознесся к потолку, проник сквозь стену торжественности и беспокойства, окружавшую нас, и достиг наших сердец. Казалось, будто ярл и конунг собственной рукой прикоснулись к нашим сердцам, чтобы проверить, не перестали ли они биться. И пока мы так стояли, и пока герольды отдавали рожкам весь воздух, который наполнял их легкие, двери опять распахнулись, но я не видел, кто их распахнул. Однако никто не вошел. Мы замерли с открытыми ртами — ведь никто не вошел, и двери снова медленно закрылись. И опять я не видел, кто их закрыл.
Наконец герольды кончили трубить и опустили рожки, они стояли подобно каменным столпам, никто не произнес ни слова. Лишь колебалось пламя факелов, в зале их было не меньше двадцати — двадцать неподвижных факельщиков с пылающими факелами в руках. И ни одного слова. И вдруг нас, словно удар кулака, оглушил глас рожков, я даже не заметил, когда герольды снова поднесли их к губам. Двери распахнулись. Вошел конунг.
Он был красивый и одет красиво, как женщина, у него была легкая поступь, веселое лицо, широкие плечи, в глазах еще сохранилось что-то детское, приветствие его было учтиво. Он отвесил нам легкий поклон, мы ему — глубокий. Когда же я распрямлялся, я, словно мертвец, лежащий на земле, снизу, увидел седого, пожилого человека в сером платье, его голова криво сидела на плечах, медленно, мелкими шажками он шел к нам. Это был ярл.
Мы опять отвесили поклон, еще более глубокий: я не дышал, пока у меня хватило на это сил. Чуть не задохнувшись, я стал шумно хватать ртом воздух — это был обиженный, громкий, обжигающий вздох, но кругом каждый старался справиться с собственным дыханием и никто не обратил на меня внимания.
Теперь я видел только двоих, конунга и ярла. Между факелами и воинами они медленно переходили от группы к группе. Священники, монахи и бонды по очереди называли свои имена. Конунг обращался к каждому с приветливыми словами, ярл ограничивался внимательным взглядом. Говорили, что, пока ярл молчит и подозрительно смотрит на человека, тому нечего опасаться. Если же ярл нарушал молчание и рассыпался в дружеских уверениях, можно было не сомневаться, что вскоре воины ярла схватят и повесят того человека. Пока ярл шел к нам, он почти все время молчал. Я осмелел и не спускал глаз с конунга, который шел впереди.
Йомфру Кристин, разреши мне рассказать тебе о конунге Магнусе и его отце ярле Эрлинге Кривом, сын был слабый человек, отец — сильный. Сын питал слабость к женщинам, в их присутствии он расцветал, и пиво предпочитал оружию, что не могло нравиться ярлу, любившему сына с такой страстью, которая даже его заставлял совершать опрометчивые поступки. Конунга строго воспитывали в детстве, он больше доверял мечу, чем слову, не очень сообразительный, он мало на что был способен, если рядом с ним не было умных людей. Тем не менее почти все любили его. В нем не было той бездны, какая была в его отце и из-за которой мало кто в стране питал к нему добрые чувства. Ярл был способен повесить ребенка и годами преследовать какого-нибудь недруга, он был безжалостен, но умел ловко скрывать свою неспособность к милосердию, а если требовалось, показывал и силу. Сын получил корону и гордо носил ее, однако права на нее не имел. Отец его никогда не был коронован, хотя и обладал всеми качествами, необходимыми тому, кто носит корону. Ни лицо его, ни душа красотой не отличались.
Теперь они приближались к нам.
Впереди шел сын, я уже слышал его голос, приятный, очень подходящий для того, чтобы произносить безразличные слова.
Он говорил с священником из Рэ, преподобным Магнусом, конунга развеселило, что они со священником тезки. Преподобный Магнус смиренно заметил, что это имя слишком хорошо для священника и что его неумным родителям на Судном Дне еще попеняют за их высокомерие. Конунг громко засмеялся, видно, ему понравились эти слова.
За конунгом шел ярл.
Эрлинг Кривой умел смотреть на людей, молча, не мигая, казалось, будто его сердце переставало биться. Тот, к кому ярл обращался, начинал заикаться, однако ярл не спешил помочь бедняге оправиться от смущения. Он только стоял и смотрел, не враждебно, не раздражаясь из-за того, что чья-то неспособность произнести нужные слова задержала его. Он стоял, смотрел и все слышал — и молчал, а потом двигался дальше, оставив за спиной перепуганного насмерть человека.
Бернард приветствует конунга. Они уже встречались раньше, и Бернард напоминает ему об этом, потом он поворачивается к нам и говорит конунгу, что мы его молодые друзья с Оркнейских островов. Они хотят получить приходы в Норвегии, говорит он, и как все, вынуждены досаждать тебе, государь, дабы заручиться твоей помощью и поддержкой. Конунг милостиво улыбается и кивает, мы низко кланяемся. Бернард говорит, что мы год провели на Фарерских островах, надеясь получить приходы там, но епископ Хрои в Киркьюбё не мог взять к себе двух молодых священников сверх тех, что у него уже были. Конунг находит это справедливым и говорит, что будет рад, если Бернард найдет для нас какую-нибудь подходящую церковь.
— Много священников умирает, и потому хорошо, что у нас есть новые, — говорит он.
К нам подходит ярл.
Конунгу Сверрир сказал только то, что было строго необходимо, я тоже. Теперь перед нами стоит ярл. Бернард опять полуоборачивается к нам и говорит тихо, но с достоинством. Он спокоен и самоуверен, но держится с подобающей случаю обходительностью. Он снова произносит те же слова:
— Это молодые священники с Оркнейских островов, одну зиму они провели на Фарерах, теперь приехали сюда…
Вдруг Сверрир говорит:
— Государь, я хочу поздравить тебя с тем, что тебе удалось избежать смерти…
Мрачное лицо перед нами дернулось, что-то в нем дрогнуло — какой-то неизвестный осмеливается навязать ярлу свою волю? Старик поворачивает голову к Сверриру, словно хочет, как старая лошадь, оскалиться в улыбке. Однако в его глазах мелькает одобрение и признание, слабый блеск. Сверрир чуть-чуть распрямляется, хотя в его позе еще ощущается поклон, и говорит без малейшего признака подобострастия, но подчеркивая свое глубокое уважение:
— Государь, поздравления, которые ты, должно быть, получил от людей более высокого происхождения, чем я, дороже для тебя тех слов, какие лежат у меня на сердце. Но ты знаешь: если люди и молчат, они все равно радуются, что их ярл избежал смерти. Я осмелился напомнить тебе о том, что случилось, лишь потому, что мой друг и я, слышали об этой женщине, когда несколько лет назад были в монастыре на Селье. Ее изгнали оттуда, настоятель монастыря, священник Симон не мог выносить ее непочтительных речей о конунге и ярле. Хотя, возможно, все это не имеет для тебя, государь, никакого значения.