Долгое время я считала её беспомощным существом и пыталась вовлечь в семейные приёмы пищи. Мы часами зазывали её за замечательно сервированный под грушей стол, считая неудобным начать трапезу без брошенной старушки. Она появлялась, с критикой и отвращением съедала предложенное и доставала всех за едой так, что пища уже ни у кого, кроме неё, не усваивалась. Вспомнив, что я отдыхаю со своей семьёй, а не работаю в богадельне, я отменила совместные трапезы.
Вскоре Лариса привезла матери младшую дочь, четырнадцатилетнюю куклу, ходившую в сельпо за хлебом в короткой юбке, огромном декольте и чёрных ажурных чулках. И понеслось. Несмотря на визуальный ряд, подтверждавший полную готовность к употреблению всем мужским населением села, это был ребёнок, которого сдали охранять злобному провокатору, формально являвшемуся бабушкой. Мы терпели, пока из соседнего сада несся их мат-перемат; но когда девочка прибежала, рыдая и жалуясь, что старуха запустила в неё молотком, я посадила её в доме и объявила, что отдам только Ларисе. Старуха в ярости носилась по нашему саду, обещая поджечь дом, побить окошки, и голосила, что со своей внучкой что хочет, то и делает. К ночи девочка сказала низким голосом:
— Тёть Маш, я пойду. А то она правда подожжёт, я её, суку, знаю.
— А если она опять в тебя чем-нибудь бросит, она же психически не здорова? — спросила я.
— Да я тогда её ногой в живот, в окно выпрыгну, и к вам, — ответила девочка.
Всю ночь прислушивались, не происходит ли чего опасного у соседей, а утром проснулись от старухиных воплей.
— Девчонку убили! Скажите хоть, где закопали, где поплакать старухе, что девчонку не уберегла!
В холодном поту мы выскочили на двор, где старуха билась в истерике. Она пыталась бросаться на нас: девочка с утра исчезла, а мы и есть подозреваемые в убийстве и закапывании. Пришлось дать обыскать дом и чердак. Через час ребёнок появился с прогулки всё в тех же ажурных чулках на тридцатиградусной жаре и в той же символической юбке, и необходимо было снова охранять его от бабкиного членовредительства.
А к вечеру был новый спектакль. Гипотетически я понимала, что жизнь в семье может быть и такой, но близко никогда этого не видела. Мне казалось, что старуха внезапно свихнулась, что возле неё девочка в опасности и что обеим должна быть оказана немедленная помощь. Мы пошли к местному врачу, он диагностировал синильный психоз и сказал, что заверит телеграмму дочери. Лариса примчалась на следующий день. Была очень обижена, заявила, что я цепляюсь к её матери, что вообще жизни не знаю и ничего такого тут нет. Забрала девочку и уехала. И только тут со стыдом и ужасом я поняла, почему она искала дом подальше. Потому, что они всегда, каждый день жили так.
А тут приехала некая Галя с дочкой. Галя была едва знакомой мне светской дамой. Но на безрыбье сельского отдыха мы назначили её близкой подругой и носились с ней как дурак с писаной торбой. Галя была мила, остроумна и непропорционально много говорила о своём дворянском происхождении. Она искала себе дом, планировала, как проведёт в него водопровод, поставит самовар и посадит вокруг цвет российской интеллигенции. Это была нежнейшая маниловщина, поскольку битва с бытом составляла половину сельского отдыха. Но Галя не задерживала на этом взор. Как-то она варила абрикосовое варенье в тазу на уличной печке, томно помешивая его веточкой. На двор вошла Мария. Вид Гали с маникюром в белой блузке шокировал её так сильно, что она не сразу глянула на абрикосы, а потом завопила:
— Шо ж ты, девка, глядишь? Вин же ж горыть! — столкнула таз в траву, мгновенно унеслась и прибежала с пригоршнями чего-то тёмного, чем намазала дно таза. — Треба мазать, кады абрикосу томишь!
— А чем это вы намазали? Это какой-то местный секрет? — умилилась Галя.
— Нимае секрету. Козячим гивном, — объяснила Мария. Галя глубоко побледнела.
Всё было славно. Галя присмотрела участок себе и дом сестре. Загорела, выпасла прелестную дочку, которая, бедная, по жизни назначена была играть мамину королевскую свиту, из-за чего сильно запаздывала с собственной биографией. Всё шло как надо, но Галя не умела вести себя около моего мужа. Конечно, понятно: солнце, фрукты, организм вырабатывает много витамина Е, а рядом ходит красивый мужик в одних шортах, тогда как все остальные мужики — пейзане. Я относилась к этому без эмоций, поскольку ни по типажу, ни по возрасту, ни по внешним данным Галя не входила в «группу риска» моего мужа. Она не была рекламно красива, не была хватающим за горло бульдогом и не была полной сироткой. Эти три амплуа действовали на него безотказно, а Галя строила архитектурно безжизненный флирт и была очень неуверенна в себе как женщина. Короче, всё, что она делала, «для цирка было тонко».
За Галей появилась лицейская преподавательница наших детей, назовём её Жанна, с двумя совершенно невоспитанными отпрысками. Конечно, я сама была виновата, позвонила перед отъездом, что сыновья начнут учиться не с первого, а с двадцатого сентября, а она пожаловалась, что сорвались летние планы, и её дети на всё лето в Москве. У меня было чувство вины за своё украинское имение, и я пригласила всю компанию. Старший отпрыск ежедневно и сладострастно доводил маму до публичной истерики: запершись в деревянном туалете, по ночам с фонариком читал Тору и всё время обещал уехать в Москву. Младшая днём сидела под кустом ягод, сметая их, по-моему, вместе с листьями и ветками, а вечером мучилась животом и пила таблетки. Всё, что я готовила, заранее вызывало у неё отвращение. Жанна намекала, что у девочки строжайшая диета, но вставать к плите не рвалась, словно наняла меня в кухарки.
Жанна была филфаковка второго сорта, из тех, что преподают детям не потому, что любят их или умеют с ними общаться, а потому, что не состоялись как учёные. Она бесконечно ныла, жаловалась, была всем недовольна, генерировала у окружающих чувство тоски и требовала ежесекундного утешения за то, что у неё такие чудовищные дети. Вечером, когда гости ложились, мы собирались в своей комнате на семейный совет, обсуждая, как спасти золотые дни отдыха. Выход был найден, когда заметили, что у Жанны трепетные отношения с самогоном. Выпив рюмку, она обязательно громко сообщала, что это лучшее лечение для её язвы и переставала ныть. Боже, как стало хорошо. За завтраком мы говорили о лечении язвы и наливали ей самогона… Они достали нас так, что, когда мы сажали их в машину ехать на вокзал, не могли скрыть радости и устроили на следующий день праздник освобождения.
Истории дачных визитов я рассказываю так подробно потому, что за Пастырским закрепилась дурная слава: пожив там, люди прекращали московские отношения. Считалось, что во всем виноват пастырский климат, и многие боялись приезжать в гости.
И вот, наконец, соблаговолила приехать моя литинститутская подруга испанка Лена Эрнандес. У нас был промежуточный близкий персонаж — поэт Рафаэль Левчин. Я являлась ему боевой подругой по поэтическому цеху, а в Эрнандес он был влюблён. Рафаэль принадлежал к поэтам моего поколения, лидерами которых стали Александр Ерёменко, Иван Жданов и Алексей Парщиков. Стихи писал дивные, но не имел везухи.
Мы не успевали общаться с Эрнандес в институте, хотя мне она была очень интересна. Серьёзная, возвышенная, отлично образованная литературоведка с очень пружинистой походкой. Потом я увидела её в спектакле Александра Демидова «Ромео и Джульетта», где она была занята как пластическая актриса. Потом узнала, что она работает в театре Мицкявичуса. В моём сознании это плохо совмещалось, потому что я ещё не знала, что Эрнандес универсалистка.
В перестройку на канале «2x2» крутили популярный клип с цыганским танцем. Опознав в солистке однокурсницу из Литературного института, работающую в Центральном государственном литературном архиве, я не знала, что и подумать.
— Тут по телевизору ты вроде чего-то пляшешь? — спросила я её по телефону.