Литмир - Электронная Библиотека

Павел Михайлович тоже зашел, постоял, послушал, о чем тут спорят и говорят. Подивился ажиотажу. Его спросили: сколько он думает заплатить за картину? Он сухо ответил: нисколько. И ушел, гордый и независимый, проявив на этот раз «излишнюю скупость». Перед отъездом в Москву он зашел к Крамскому, который в ту пору писал для него портрет поэта Кольцова, одновременно дорабатывая «Майскую ночь». Последняя была ранее уже куплена Третьяковым, но Иван Николаевич упросил дать картину для доработки, пообещав тотчас же, как только она будет выправлена, выслать ее в Москву… Павел Михайлович хоть и доверял вкусу Крамского, но в душе побаивался: вдруг картина после доработки ухудшится… Однако, посмотрев, успокоился и даже остался доволен. Попросил ускорить работу над портретом Кольцова и непременно к весне или не позже лета написать портрет Грибоедова. Поговорили о заказах, о Федоре Васильеве, состояние которого с каждым днем ухудшалось и надежды на выздоровление почти никакой…

— Васильева может спасти только чудо, — печально говорил Крамской. — Только чудо. Но где его взять, чудо-то?.. А тут еще вдобавок ко всему бедственное материальное положение…

— Он транжирит деньги без оглядки, — заметил Павел Михайлович. — Так нельзя. Мне рассказывали, что Васильев скупает у антикваров массу всякой чепухи… Для чего ему?

— Да, но поверьте, это не мотовство, — вступился за своего друга Крамской. — Человеку осталось жить считанные месяцы, может быть, дни, и он хочет их прожить… по-человечески. Он же совсем молод и ничего в жизни как следует не видел. Мне бесконечно жаль этого мальчика…

Потом, когда Третьяков собрался уходить, Крамской вдруг подумал о том, что за все время Павел Михайлович ни словом не обмолвился о картине Якоби, которая наделала столько шуму, даже переполоху. Конференц-секретарь Академии художеств Исеев, увидев картину еще в мастерской, был шокирован и немедленно донес великому князю Владимиру Александровичу, вице-президенту Академии, о том, что художник намерен показать ее на предстоящей выставке. Великий князь ответил: «Художник для того и пишет, чтобы показывать картины публике». Исеев настаивал: «Но, ваше высочество, картина с таким фривольным сюжетом неудобна для выставок…»

Тем не менее Исеева не послушались, и картина была выставлена.

— Вы уже побывали в Академии? — спросил Крамской. — Как вам показались «Шуты»?

— Что ж, — уклончиво ответил Третьяков, — шуты как шуты… Картина неплохая, может быть, даже хорошая, и ее непременно приобретут…

— А вы? Разве вы не хотите ее купить?..

— Якоби, как мне сказали, намерен делать с этой картины повторения, — сухо сказал Третьяков. — А я, Иван Николаевич, как вам известно, стараюсь держать только те картины, которые в единственном числе… Да и, откровенно сказать, мне и оригинал «Шутов» не по душе… Не в моем вкусе.

Картина Якоби продержалась на выставке всего несколько дней, затем ее сняли и убрали — с глаз долой, подальше от публики… Но как причудливы и неисповедимы пути и судьбы!.. Вскоре картину купил Солдатенков, известный в то время коллекционер, и подарил Румянцевскому музею в Москве. А ровно через полвека, когда уже не было в живых ни Третьякова, ни Якоби, Румянцевский музей был закрыт, а картина «Шуты при дворе Анны Иоановны» перевезена в Лаврушинский переулок в Третьяковскую галерею, где и была «прописана» теперь уже навсегда.

* * *

Шишкин любил писать спокойные, светлые леса с высоким чистым небом, с высокими могучими деревьями, как бы подпирающими небо. Он словно брал вас за руку и вел в сосновые боры и дубовые рощи, в лесную глушь, показывал и говорил: «Смотрите, как хорош, прекрасен мир! Отчего же на земле столько скверны и пошлости? Это же не соответствует природе… Разве вы не видите? — И добавлял с грустью: — Нет, люди не научились еще понимать пейзаж, ибо пейзаж — самый молодой род живописи… А мы еще не научились как следует его писать. Да что и говорить!.. Прежде самые великие мастера, искусно изображая человеческое тело, становились в тупик перед обычным деревом — сосной или дубом… Много ли у нас приметных пейзажистов!»

Крамской как-то уже много лет спустя полушутя заметил:

— Шишкин любит солнце и день, Куинджи — луну и ночь. Отчего? Да оттого, говорит один, что днем светло и все хорошо видно. Зато ночью, утверждает другой, хорошо мечтается. Вот бы объединить этих двух пейзажистов… — И тут же сам себе возражал: — А может, не надо? Такого расточительства история нам не простит.

«…Мне Крамской в каждом письме описывает подвиги Ивана Ивановича, которым я по родству, во-первых, и по художественной связи, во-вторых, душевно радуюсь. Иван Иванович очень, очень много может сделать… только бы убедить его в необходимости, возможности достигнуть цели… Крамской пишет, что эти картины еще лучше прошлогодней конкурсной… Поздравляю его со всею горячею к нему моею привязанностью и от глубины души желаю как можно чаще слышать о его подвигах, — писал Федор Васильев сестре. — Жду обещанные фотографии с картин Ивана Ивановича. Целую тебя тысячу раз, Лиду тоже. Иван Иванович не любит вообще излияний, а потому жму ему руку и от всего сердца желаю написать еще тысячу прекрасных картин…»

Сам Федор Васильев писал последнюю свою картину, и предчувствие близкого, неизбежного конца уже наложило свой отпечаток — все в ней, в этой картине, было тревожно и незащищено: и ярким пламенем полыхавшие на болоте осенние деревья, как невырвавшийся крик отчаяния, тоски и боли, и резкие цветные переходы…

Картина осталась неоконченной…

* * *

Лето 1873 года Шишкин, Крамской и Савицкий провели вместе, уехав по железной дороге под Тулу, в местечко, будто самим богом созданное для художников. Глушь, первозданный покой. Вокруг богатые казенные леса — дуб, ясень, сосна, береза… Чернолесье. Неподалеку от усадьбы старая, полуразвалившаяся мельница с деревянной запрудой, а чуть подальше, в стороне, пруд, с почти неподвижной, застоявшейся водой, сплошь покрытой зеленой ряской…

Поначалу думали приискать местечко где-нибудь под Воронежом, на родине Крамского, но ничего подходящего не нашли. И вот оказались между Тулой и Ясенками, по Московско-Курской железной дороге, на полустанке Козловка-Засека в усадьбе Ваныкина… Усадьба заброшена, хозяева тут давно не живут, и большой каменный дом навевает тоску своим нежилым духом. Под окнами шумели старые липы с темнеющими провалами дупел. Вечерами прилетал филин, устраивался где-то неподалеку и жутко стонал, ухал, пугая детей. Все три семьи поселились в верхнем этаже, внизу были кухня и столовая с большим общим столом, за которым усаживалась вся «компания» — двенадцать или тринадцать человек… Детям раздолье. Художники тоже довольны. Жены пока молчат, не успев оглядеться, привыкнуть к этой глухомани. Самая близкая деревня в полутора или двух верстах, на закат; а если идти южнее, дорога выведет к Ясной Поляне в имение графа Льва Николаевича Толстого…

Лето было сырое, дожди шли часто — тихие, медленные, обложные, и все вокруг становилось непроглядным и серым. В просторных и гулких комнатах стойко держался годами копившийся запах плесени, отсыревшего камня и гниющего дерева. Скреблись и пищали под полом мыши. Евгению Александровну раздражала их постоянная возня, она брезгливо морщилась и, кутаясь в теплую шаль, зябко передергивала плечами:

— Господи, когда это кончится?..

Шишкин раздобыл где-то кота и принес в дом. Кот был толстый и ленивый, целыми днями он лежал на подоконнике, не подавая никаких признаков жизни. Но мыши почуяли опасность и притихли.

Иван Иванович с утра отправлялся на этюды — натягивал болотные сапоги, надевал широкополую шляпу, взваливал на плечи мольберт и все необходимое и уходил в дальние леса за станцию. Он увлекся в то лето изучением солнечных пятен на деревьях и написал несколько превосходных этюдов. Но солнечных дней было мало, сидеть сложа руки и ждать у моря погоды надоело, и Шишкин вдруг написал «пасмурный пейзаж» — «Дубовый лесок в серый день». Крамской только руками развел, когда увидел: так хорошо передано настроение, а главное — не только рука художника чувствуется, но и душа. «Иван Иванович все растет… тон, тон почуял…» Они теперь часто собирались в большой гостиной за самоваром и все вечера проводили в разговорах и спорах. Почта приходила сюда с большим опозданием, и что-то в жизни друзей было отшельническое. Крамской, посмеиваясь, говорил:

34
{"b":"121139","o":1}