IV
Новейшее проявление ее вдвойне любопытно для нас, потому что оно создалось у нас — в виде нашей толстовщины, толстоизма Макса Нордау [7]. По сущности своих общественных идеалов граф Л. Толстой развивает, несомненно, анархическую идею, но в нем гораздо отчетливее выражается социальный мистицизм, который у анархистов гораздо менее прочувствован.
Анархический характер общественных идеалов графа Толстого не подлежит сомнению. Он с отвращением и ненавистью относится ко всякой общественной организации, считает ее величайшим злом и призывает человечество к ее уничтожению. Когда всякая власть будет уничтожена — настанет “спасение”, “царствие Божие”. Анархисты употребляют только другую терминологию для тех же хилиастических мечтаний. Разница в способах действия с анархистами у него весьма значительна. Они начинают единоличный бунт — он начинает единоличное неповиновение. Это пассивная анархия, как справедливо выражается г-жа Манасеина. Свой способ действий граф Толстой считает более действительным. “Социалисты, коммунисты и анархисты со своими бомбами, бунтами и революциями, — говорит он, — далеко не так страшны правительствам, как эти разрозненные люди (то есть толстовцы. — Л. Т.), с разных сторон заявляющие свои отказы (повиноваться требованиям правительства. — Л. Т.)”*.
Но кто бы ни был прав — спор идет только о средствах. Цель та же, и именно самая “передовая”, то есть такая, которая выражает последний вывод настроения века.
Цель эта, конечно, безумная. Г-жа Манасеина напоминает**, что никакое общество немыслимо без власти, следовательно, без известной степени принуждения. Дело совершенно ясное.
В течение всего нашего века наука все более ясно убеждалась в органическом характере социальных явлений, а тем самым показывала немыслимость уничтожения основ обществ. В течение всего столетия все здравомыслящие люди, при всем либерализме и тоже рискуя, как теперь г-жа Манасеина, показаться отсталыми, говорили передовым приблизительно то же, что теперь говорит г-жа Манасеина графу Толстому. Все это, однако, нимало не помешало тому, что нелепость конечных идеалов века не уменьшалась, а возрастала, обострялась. Люди 1789-1793 годов потеряли реальность мысли только в том, что вообразили, будто бы в обществе возможны какие-то основы, по существу новые. Но в частностях они продолжали быть весьма практичными. Наследники их основной ошибки теряли реальность мысли все в большем количестве частностей, пока наконец не дошли до анархии и толстоизма.
Вот, собственно, в каком историческо-психологическом процессе является толстоизм как одно из звеньев. В этом интерес, который он возбуждает в наблюдателе духовных болезней века. От анархизма и толстоизма совершенно застрахован тот, кто свободен от основной ошибки времени. Но все здравомыслящие люди века оказались бессильными помешать тому, что все наиболее зараженное основной ошибкой неудержимо дозревало до анархии. И теперь точно так же ничего нельзя сделать против дальнейшего разложения, пока люди не поймут самого источника ошибки.
V
Этот источник есть понятие об автономной личности. Лжеощущение своей якобы автономности появляется первоначально в результате бунта против Бога. Оставшись без Бога и в этом случае лжеощущая себя автономной, личность сначала пытается найти полное испомещение своих стремлений в земном мире. Но это невозможно. Мир оказывается для этого неспособным. Отсюда начинается отрицание мира в том виде, как он есть, по здешним законам. Одна за другой являются мечты “будущего строя”. Пробуя эти строи, автономная личность отвергает их один за другим, более или менее усиливая свое отрицание действительного мира. Так наконец является анархизм, а затем и толстоизм.
* Последнее сочинение гр. Л. Н. Толстого. Харьков, 1894. С. 5. ** L'anaihie passive.
В этом процессе патологического развития толстоизм есть не одно из мелких разветвлений, а намечающееся новое русло всего потока. В это очень любопытно вдуматься. Толстоизм идет далее динамитного анархизма. Вот почему мы видим, что толстовщина способна отбивать себе приверженцев даже из мира революционеров. О внутренней силе отрицания не должно судить по силе внешнего трескучего проявления его.
Вдумываясь в графа Л. Толстого, изумляешься необычайной глубине, с какой он проникся отрицанием. Во всем, где граф Толстой как отрицатель отличается от анархистов, он как отрицатель совершенно прав, идет дальше их.
Анархисты отрицают общество, но мечтают о таком блаженстве, которое немыслимо без культуры, создаваемой только обществом. Анархисты отрицают жизнь в очевиднейших законах ее, которые проявляются в обществе. Но они же, как дети, хватаются за ничтожнейшие радости этой отрицаемой ими жизни. Это нелепо с точки зрения идеи, но составляет у анархистов остатки еще не совсем истребленного здорового инстинкта. Граф Л. Толстой, напротив, совершенно верно ощутил в своей душе, что, отрицая общество, он должен отрицать и культуру; отрицая жизнь, он почувствовал отвращение и к ее радостям, и ко всякому ее напряженному состоянию. Детьми в сравнении с графом Толстым оказываются анархисты и в способах борьбы со “старым миром”. Они отрицают власть, а сами практикуют насилие. Это нелепо, ибо они сами этим лишь доказывают, что в душе еще не совсем отрицают власть, на практике же они только трансформируют власть, а не упраздняют ее. Граф Толстой, с еще небывалым чутьем отрицания, отвергая действительность, почувствовал отвращение ко всякому деланию, ко всякому сопротивлению. Толстоизм не действует положительным образом даже и в разрушении; это замечательно тонко. Это единственный “настоящий” анархизм. Для социального мира он гораздо страшнее динамитного анархизма, ибо вносит в общество не острые кризисы, не оживляющую борьбу, а безнадежное мертвое гниение. Он пронизывает общество бациллами омертвления, подтачивает его во всех жилах и нервах. Если бы предположить прогрессивное развитие толстоизма, в нем для общества один конец: оно должно просто рухнуть, как источенное червями дерево.
В отличие от анархизма, граф Толстой вводит в свое учение некоторую примесь мистического элемента. Это тоже логическое последствие более глубокого отрицания действительной жизни.
Анархизм — прямое создание искаженного, но в основе религиозного чувства “не от мира сего” — имеет нелепость связывать себя с материализмом. Но если б он успел отрешиться от своего искаженного отголоска религиозного чувства, если б он стал чисто материалистичным, он бы сам себя уничтожил. Он стал бы очень грубым животным, но перестал бы отрицать материальный мир каков он есть; напротив, подчинился бы ему и перестал бы быть анархизмом. Резкая материалистичность в анархизме является теоретической нелепостью, а на практике она опять-таки есть отголосок здорового, в животном смысле, чувства животной реальности. Граф Л. Толстой и от него отрешается. Он чувствует, что связан не с отсутствием, а с искажением религии, и ни за что не хочет от него отказаться. В графе Толстом говорит сама логика духовной болезни, которой он проникнут. Отрицая действительный мир в его законах, в его радостях, в его напряженности жизни, нельзя отречься еще и от чего-то непонятного уже, но еще несомненного, что дал миру не кто иной, как Христос. Если еще отречься и от этого, то уж вовсе незачем жить, нечем тогда даже и отрицать. Но граф Толстой еще хочет жить. И вот почему он, наверное не из политики, а для себя, необходимо должен держаться за искажение христианства, ибо он только этим еще и живет. Это состояние ложное, но граф Толстой правильно чувствует его необходимость. Он в этом отношении далеко более чуток, чем все Кропоткины, Реклю [8], Гравы и т. д. Он, а не они, представляет последний фазис болезни.
Завершается ли она этим фазисом? Есть ли что-нибудь еще дальше него? По всей вероятности, тут должно предвидеть еще один шаг “вперед”.
Идея земного всеблаженства должна была, как мы видели, постепенно выбрасывать за борт все, чем живет мир. В толстоизме она уже отрицает и радости жизни, и самую напряженность жизни. Искание полного всеблаженства приводит к универсальной мертвечине и тоске. Отсюда должно предположить какой-нибудь необходимый шаг к идее уничтожения мира. Это будет, вероятно, какая-нибудь вариация Гартмана [9], переработанная каким-нибудь сумасшедшим, который бы сумел дать этой идее контуры, соответственные настроению наследников толстоизма. Конец выразится чем-нибудь в этом роде. Патологоисторическое значение толстоизма состоит в том, что он пока подводит к нему ближе, чем какое-либо иное направление.