Ни в этих надеждах на будущее, ни в этом отрицании настоящего ни разу не видно достаточных разумных оснований. Накануне 1789 года новые люди кричали, что они задыхаются, что ancien regime невозможен. Без сомнения, субъективно они были правы, как субъективно прав и сумасшедший, воображающий, что его преследуют чудовища. Но существовали ли эти чудовища в действительности? Теперь старый строй, столь неистово разрушенный, давно уже обследован беспристрастной историей. В нем было много глубокой социальной мысли. Были, конечно, недостатки, несправедливости, бедствия*, но где же их нет? Уж, конечно, не строй, его сменивший, может похвалиться безупречностью. Вспомним оценки самих деятелей разрушения. М-те Ролан оставила свои воспоминания о первой половине жизни, протекшей именно при старом строе. Что же она описывает? Какие ужасы, какие страдания? Никаких. Она рисует сцены почти идиллической жизни в крепкой трудовой семье, в полной обеспеченности со стороны закона и власти, с полной возможностью умственного развития, с незаменимыми утешениями религии. В тюрьме нового строя, в ожидании республиканской гильотины m-me Ролан вспоминает картины своей юности с теплым, благодарным чувством. И что же? Она все-таки ни на секунду не сомневается, что этот строй, давший ей так много развития и счастья, ничем ее не обидевший, подлежит, однако, уничтожению.
* Эти недостатки и усилились оттого, что лучшие люди перестали понимать лучшие основы строя и вместо их укрепления начали разрушать их.
За что же, однако? Что он такого сделал? Ничего особенного не сделал, чего не делает всякий человеческий строй, но все-таки виновен и не заслуживает снисхождения. Неужели это логика?
Дело в том, что не за свою непосредственную вину осужден был старый строй, а во имя мечты о новом. Эти люди не чувствовали себя удовлетворенными и обвиняли в этом строй. Им все мечталось, что если все разломать и построить заново, то можно найти счастье, можно сделать нечто такое, что поглощало бы всего человека.
Не недостатки старого строя, а неодолимая мечта о новом была и остается двигательной силой революции., Этой закваской бурлит и пенится мир все столетие.
Как только революция, сделав возможное на данных ей основах, не исполнила невозможного, как только люди увидели и в новом строе обыкновенную земную жизнь, со всеми ее вечными недостатками, — новый строй был столь же беспощадно осужден. Сен-Симон [4], Фурье, Кабе, Леру [5] вслед за Р. Оуэном [6] каждый по-своему открывают “совершенный” строй. Все ищут “гармонии”, которой нет в душах и которую надеются найти во внешних условиях. Отрицание старого, смелые предсказания будущего также решительны, как в 1789 году. Фурье не стеснялся предсказывать целую революцию даже в самой природе, предусматривал появление новых существ, новых планет. Для согревания полюса должна была явиться на небе особенная “северная корона”... Сумасшествие, скажут иные нынче. Однако в свое время наши, например, петрашевцы зачитывались абракадаброй “Theorie des guatre movements” не менее, чем нынешние люди зачитываются графом Л. Толстым. Сумасшествие или нет, но на основании этого сумасшествия “старый” мир, только что явившийся на свет, объявлен подлежащим уничтожению. За что же? Не за то ли, что не мог дать “гармонии”, не умел повесить над полюсом согревательную “северную корону”?
Все это, по быстроте нынешнего прогресса, уже старые истории. Утопии признаны утопиями. Но изменилось ли состояние умов, стала ли точнее критика существующего, стали ли реальнее надежды на “будущий строй”?
Совершенно то же самое. Я вовсе не поклонник строя, вышедшего из “великих принципов 1789 года”. Но разве революционное осуждение его сколько-нибудь пропорционально его действительным недостаткам? Строй с большими прорехами, но, конечно, если б его не портить, а улучшать, мог бы стать удовлетворительным. Беда в том, что настроение людей ведет не к улучшению его, а непременно к уничтожению, перевороту. Что же можно улучшать при таком условии? Вся критика, вся умственная работа становится при нем орудием не улучшения, а разрушения. Положение фатальное, но обусловленное не прямо недостатками строя, а психологическим состоянием людей.
III
Тут мы находимся уже не в истории, а в современности. Нам достаточно видеть ее, чтобы понять, насколько фантастично отрицание, осуждающее существующий строй на уничтожение.
Беру первую попавшуюся сходку где-нибудь в Женеве. На трибуне оратор, худой, воспаленный. Он жестоко громит зловредный швейцарский строй. “Посмотрите на себя, — восклицает он, — на эти изможденные лица жертв безжалостной эксплуатации!” А вокруг него сидят женевские рабочие — красные, полные рожи, все молодец к молодцу. Уж, кажется, собственные глаза могли бы показать нелепость восклицания. И, однако, оратор кричит, а “изможденные” рабочие пресерьезно слушают, потягивая пиво из своих кружек.
Один раз рабочий, которому наскучило слушать “des phrases creuses” о будущем, попросил разъяснить ему, как бы устроить, чтобы теперь больше зарабатывать. Оратор тотчас подозрительно и иронически спрашивает: “Да вы рабочий ли?” — “Я-то рабочий. Вот мои руки. Они в мозолях. А вот вы кто — не знаю”.
Оратор был захудалый русский князь, из “всечеловеков”, никогда в жизни, конечно, не работавший. Но это его нимало не смущало; он был уверен, что именно он, а не этот кровный рабочий понимает все бедствия швейцарского пролетариата.
Есть ли свобода во Франции? Может ли французский строй подлежать уничтожению именно за недостаток свободы граждан? Кажется, что уже нельзя было чересчур пожаловаться на деспотизм Греви и его палаты. Но вот социалистический депутат разжигает своих избирателей именно на тему о недостатке свободы. Яростных восклицаний не оберешься. Подумаешь, что дело идет об Иване Грозном. И что же? Единственный факт, который приводит оратор, — тот, что на улицах Парижа не допускают процессий с красными знаменами. Подумайте, каков силлогизм. Красного знамени не позволяют носить — стало быть, во Франции нет свободы, стало быть, существующий строй подлежит уничтожению...
Неужели это логика? А ведь это говорится, это слушается. Такой критикой призывается будущая революция, эта столь жадно ожидаемая “La Sociale”.
Пусть не скажет мне кто-нибудь, что я беру мелочи. Революционная критика — вся в них. Не одни незрелые мальчишки, не одни глупцы делают такие явно нелепые заключения. Маркс, например, конечно, самый сильный революционный ум XIX века. Его “научный социализм”, конечно, есть верх научности, до какого достигали революционные теории. Но разве в теории К. Маркса есть хоть мaлeйшaя связь между экономическим анализом посылок и социально революционным прыжком мысли, который служит им якобы выводом? Основа экономического анализа, знаменитая “прибавочная стоимость”, по самому К. Марксу, есть единственный источник капиталистической эксплуатации. Допустим. Далее, по его же анализу, понижение процента есть неизбежное внутреннее явление капитализма. Сопоставим же эти два закона. Кажется, ясно в выводе, что постепенное уменьшение “прибавочной стоимости”, то есть другими словами, постепенное уничтожение эксплуатации рабочего, идет само собою, безо всяких революций. В конце концов, если бы Маркс был логичен, он должен был бы сказать, что капиталист постепенно выработается в простого хранителя орудий производства, то есть получит безусловно, с точки зрения К. Маркса, полезную социальную функцию, вознаграждаемую, как и всякий труд рабочего.
В общем выводе — капиталистический строй должен бы быть признан обладающим внутренними условиями для разрешения всех своих “противоречий”. Именно по собственной экономической доктрине Маркс должен бы стать апологетом капитализма и признать социализм ненужным. И, однако, он делает совершенно противоположный вывод. Он, как революционер, идет против самого себя как ученого, и ни он сам, ни все миллионы социал-демократов даже не замечают этого.
Им непременно нужен “новый строй” потому, что его еще нет, о нем еще можно мечтать. Надоест он — и опять начнутся такие же крики, такие же отрицания. Критика “старого” у умных людей, у глупых, у мальчишек и ученых — совершенно одинаково произвольна. Так было в 1789 году, так остается теперь, так останется еще и долго, пока мир не переработает своей духовной болезни.