Обратная перспектива превращает наше пространство в место действия иконы. И в этом икона просто воспроизводит специфику библейского текста. Именно в терминах прямой и обратной перспектив можно выразить разницу между текстом Писания и художественным текстом. Художественный текст вводит человека в свой мир. Читая "Сагу о Форсайтах", человек забывает о своей жизненной и бытовой ситуации, и весь растворяется в пространстве романа. Он живет тревогами, болью и радостями его персонажей. Роман вводит читателя в себя. Он разрывает меня на две части: “я” - как читатель, и “я” - как человек. Читая, я забываю мои тревоги и даже мои обязанности. Я - уведен из моего мира.
Напротив, священный текст, текст проповеди стремится влиться в мою жизнь, буквально проторгнуться в нее, понудить меня к пониманию того, что то, о чем идет речь в Евангелии, принадлежит к числу фундаментальнейших вопросов именно моей жизни. Не сопереживание Иисусу, Петру или Аврааму требуется от меня. Я должен перед лицом этого текста понять - происходящее там и тогда, некоторым образом происходит со мной. Кому бы ни говорил Христос Свои слова, Он говорит их мне. Обличает фарисеев - меня обличает. Утешает апостолов - меня утешает. Призывает к вере - меня призывает. Апостолы просят: "умножь в нас веру" - и это тоже моя молитва о моей духовной нужде. Подлинно духовное прочтение Писания дает Великий канон преп. Андрея Критского. В этом каноне, читаемом четыре первых вечера Великого Поста, преп. Андрей отождествляет себя, по сути, со всеми лицами Ветхого и Нового Заветов. Видит грех Давида - "ты же, душе моя, и горшее сотворила еси", видит ревность Илии - "ты же, душе моя, ревности его не поревновала еси"... И человек, слушающий этот Канон в храме, на фоне непрестанного тихого пения "Помилуй мя, Боже, помилуй мя", к себе прилагает все события Священной Истории, находя в них укор, утешение или пример для себя, для той жизни, которую он ведет здесь, в своем веке, в своем доме.
Этот текст заставляет встроить его в ткань нашей жизни. Библия не может быть лишь рассказанной, наподобие гомеровской, действительностью. Ее задача - воздействие на сознание адресата, а не передача информации. Это не поэзия: не переживание, а выход в новый пласт реальности. Эти тексты нельзя пересказать. Это не книга на полке, а зерно в поле[236]. Мир сказания мы должны включить в нашу действительность и нашу собственную жизнь. События Священной Истории не просто вспоминаются, они объемлют и спасают нас.
Святитель Григорий Богослов так выражал эту особенность библейского слова: "Хорошо, если человек понимает смысл Писания - но еще лучше, если он просто кается, читая Слово". Библия стремится не столько дать нам возможность истолковать ее по-своему, сколько сама желает истолковать по-новому нашу жизнь.
В иконе, как и в Библейском тексте, обратная, по сравнению с художественным текстом, перспектива и динамика: не мы входим в нее, а она в нас. Текст иконы и Библии настолько реален, настолько самостоятелен, что он не нуждается в собственном оживлении через наше вхождение в него, но напротив, сам волит войти в нашу жизнь, чтобы ее оживить. Евангелие, как и икона, не просто "повествование" или "иллюстрация", но живая проповедь, вызов, обращенный к человеку.
Пример такого прочтения Евангелия дает стихотворение Арсения Тарковского:
Просыпается тело,
Просыпается слух.
Ночь дошла до предела,
Крикнул третий петух.
Сел старик на кровати,
Заскрипела кровать.
Было так при Пилате.
Что теперь вспоминать.
И какая досада
Сердце точит с утра?
И на что это надо -
Горевать за Петра?
Кто всего мне дороже,
Всех желаннее мне?
В эту ночь - от Кого же
Я отрекся во сне?
Крик идет петушиный
В первой утренней мгле
Через горы-долины
По широкой земле.
Перед арестом Христос предсказал Петру - самому пылкому своему ученику - что даже он оставит Его. "Истинно говорю тебе, что в эту ночь, прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня" (Мф. 26,34). Тарковский не иллюстрирует этот эпизод Евангелия. Он помещает Евангельскую трагедию в свою жизнь. "Крик идет петушиный... по широкой земле". 70-е годы, в которые написано это стихотворения - это последние годы жизни Тарковского ("старик"). И надо ли напоминать, что в эти годы отречения и предательства стали уже привычкой?..
Другая возможность сопоставления иконы и Писания - в подчеркнутом дистанцировании и иконы, и авторов Библии от субъективности. Если бы современный писатель писал роман о жертве Авраама, там было бы несколько сот страниц и о его переживаниях и о переживаниях автора по этому поводу. Но в Библии все проще: "Авраам встал и пошел". Даже в истории Страстей, где евангелист, казалось бы, побуждается высказаться и занять личную точку зрения, тем не менее он лично остается в тени. Он ничего не говорит о своем горе и потрясении[237].
Как икона стремится показать не субъективное восприятие реальности иконописцем, но явить саму Реальность - так и Библейский рассказ есть свидетельство самой Реальности о Себе. Поэтому вполне справедливо замечает В. Розанов, что выражение "библейская поэзия" не совсем правильно. Библия совершенно чужда главного и постоянного признака поэзии - вымысла, воображения, украшения, даже наивного, простого. Прямая цель библейского рассказа - передать факт, событие; и только. Библия - "книга былей"[238].
Особенно это важно помнить при вхождении в Евангелие. Евангелие, как мы помним, не философский трактат, а рассказ о том, что произошло "при Пилате".
Те притчи, которые собраны в Евангелиях, также христоцентричны. И именно потому были непонятны толпе. Возьмем, например, притчу о Сеятеле (Мф. 13,1-23). Ее не поняли даже апостолы.
Недоумение было связано с тем, что для понимания притчи требовалось увидеть - эта притча о сеятеле, а не о поле. Поле - Израиль. Это было понятно всем. Израиль должен плодоносить - тоже ясно. Людские сердца по-разному откликаются на призыв Бога - так же несомненно. Но какое семя брошено в это поле и кем? Чтобы понять эту первую притчу Христа, надо изначала отождествить Его с Сеятелем и его учение с семенами. То есть, эта притча - опять же о Тайне Христа. Вышел Сеятель сеяти - "не какой-то сеятель", но с определенным артиклем, то есть истинный Сеятель.
"Понимание богословского смысла этой притчи дает новую глубину и ее конкретно-бытовому материалу. По иудейским писаниям употреблялось двоякое сеяние. Семя или разбрасывалось рукой или же сеяли при помощи скота. В последнем случае наполняли зерном мешок с дырами и клали на спину животного, так что когда оно двигалось, зерно густо рассыпалось по земле. Таким образом, легко могло случиться, что семя падало безразлично: то на выбитую дорогу, то на места каменистые, негусто покрытые землей, или же там, где терния из тернистой ограды проросли на поле - семя падало и на добрую землю"[239].
Семя Евангелия бросают в людские сердца разные проповедники, в том числе и лично малодуховные, малоталантливые. Апостол Павел говорил о проповедниках Евангелия: "Сокровище сие (благодать Божию) мы носим в глиняных сосудах". В спорах о Церкви, которые сопровождают всю ее историю, такое уточнение бытового контекста евангельской притчи явно укрепляет именно православную позицию: благодатность Церкви и ее таинств зависит от святости Бога, а не от святости церковнослужителей. Собственно, уже в Евангелии Христос говорит о фарисеях: "Что они велят вам - делайте, по делам же их не поступайте". Семя, посеянное ослом, стоит взрастить, и неприязнь, вызываемую этим животным, не следует переносить на хлеб, взращенный с его помощью.
Характерно, что притчи Нагорной проповеди говорят о Царстве Божием: Христос пришел основать Царство, а не школу. Вся доктрина - это общение с Ним.
Об этом общении со Христом говорит и притча о блудном сыне (Лк. 15, 11-32). Это не просто семейная трагедия и не просто притча о сыновнем послушании. Если бы это было так, то для учебников литературы можно было бы избрать другие сюжеты на ту же тему из мировой письменности.