– Может быть! – прозвенел ответ Эверта. – Я бы тогда сейчас домой, б Шотландию…
– Что? Довольно? Повидал света? Постранствовал? Хе-хе… То-то, молодо-зелено…
И Кунц самодовольно начал подсмеиваться над Эвертом, словно сам не был таким же неудачным пленником-бродягой, как и этот мечтатель-юноша…
Между тем Кара-Мелиль успокоился у себя в углу и занялся другим пленным, племянником своим Ибраимом, атлетом-удальцом лет двадцати двух.
Вместе были они взяты в плен – и с тех пор не разлучались. Да и не выжил бы Ибраим без старика. Взяли его с поля битвы израненного, и простреленного, и проколотого в нескольких местах.
Старик сперва на руках почти нес долгое время Ибраима, только не бросить бы его в степи на растерзание волкам.
Потом умолил обозных, и раненого не пришибли, а позволили приютиться на одном из возов. Так и дотащились оба до Торжка, где их кинули в подвал.
Дорогой от грязи у Ибраима более глубокие раны загноились, в них завелись черви. Но крепкая натура молодого татарина долго позволяла ему все выносить. Старик омывал раны, порою томился жаждой, только бы сберечь каплю чистой воды больному племяннику… За этими заботами он забывал свои страданья, свой плен.
Одно время Ибраим стал поправляться. Но вдруг, должно быть от перехода гнойного заражения в кровь, стал бредить и метался целыми часами в жару, только изредка приходя в себя…
Склонясь над Ибраимом, прислушивался теперь Кара-Мелиль к его порывистому дыханию и видел, что тот скоро станет бредить.
Этого старик очень не любил. В бреду больной вскакивал. У Кара не хватало сил удержать могучего юношу. И тот метался по своей каменной клетке, тревожа остальных пленных собратьев.
Нередко попадал он и туда, где сидят немцы. Хотя они щадили больного, но все-таки довольно нелюбезно выпроваживали его обратно в «татарский» угол.
Ласково, почти с материнской нежностью поник суровый Кара-Мелиль над пылающим племянником и начал что-то нашептывать ему, словно желая заговорить, заколдовать больного от приступа бреда.
В это самое время говор, топот, лязг запоров послышался за входной дверью.
Пленные немцы, занимающие келью, первую от входа, все, кто только мог держаться на ногах, вскочили, прижались к стене, против двери, и стали ожидать.
Заскрипела на ржавых петлях тяжелая, окованная дверь. И по мере того, как она раскрывалась, потоки красноватого света от факелов и фонарей вливались в подземелье, заставляя щуриться пленных.
Немцы из второй кельи, а за ними и все татары из своего отделения сейчас же кинулись на свет, на звуки и сгрудились темной стеной между полусводами, отделяющими келью от кельи.
Первым вошел, спустившись по нескольким выщербленным ступеням, тюремный приказчик и с ним два факелоносца.
Человек восемь стрельцов протянулись затем живой стеной между пленными и царем, который появился в подземелье, окруженный ближайшими опричниками.
Как «игумен» и глава «братьи слободской», этого гнезда насильников, которое, по прихоти больного царя, подчинялось монастырскому строгому уставу и строю, – Иоанн одет в черную рясу, поверх которой темная шубка. На голове – шапка меховая, невысокая, вроде клобука. Под рясой звенит кольчуга. В руке – тяжелый посох со стальным острием на конце. За широким, иноческим поясом – дорогой восточный кинжал, – смесь монаха с воином.
Совсем близко за его плечом, справа, одетый почти так же, стоит кряжистый, широкоплечий Григорий Лукьяныч Малюта Скурлятев-Бельский. Рыжая борода беспорядочно обрамляет его простое мужицкое лицо. Понурый взгляд исподлобья и мясистые, бесформенные черты живого лица делают очень неприглядным этого первого помощника и палача царского, параклисиарха, пономаря Александровской «обители».
Рядом с этой отталкивающей маской выигрывало даже лицо Ивана, испитое, синевато-бледное, как у мертвеца, обрамленное жидкой, клочковатой бородой и повисшими усами, причем глаза так и горели, так и бегали, как у затравленного зверя, а мимолетная гримаса-судорога то и дело искажала все черты. Его сильные, желтоватые зубы оскаливались до клыков – и настоящий зверь глядел тогда на окружающих.
Иногда тяжелый, отвратительный недуг, много лет пожирающий Ивана, заставлял отекать его тело, все лицо. Тонко очерченный, красивый нос, сохраняющие еще былую правильность очертаний губы – все это искажалось, тонуло, обрюзглое, между вздутыми, отекшими щеками. Тогда Иван становился ужасным, отталкивающим на вид не меньше Малюты.
Отступя немного от обоих, встал соперник и тайный враг Скурлятева, князь Афанасий Вяземский, «келарь» братии. Стройный чернокудрый красавец, он не проигрывал даже под черным подрясником и скуфьей. А в блестящем боевом наряде чаровал и своих, и иностранных гостей.
Недаром одно время толковали, что нет и не будет у царя любимца ближе Вяземского. Но потом женоподобный Басманов, вкрадчивый, упитанный щеголь-князек Богдан Вельский заняли у Ивана то место, на которое не пошел мужественный, грубоватый подчас Вяземский.
Из думных и дворцовых бояр здесь постельничий царский, князь Димитрий Иваныч Годунов и племянник его, юный Борис Федорович, царь в грядущем.
Последнего особенно отличает Иван. Недавно подарил ему даже весь московский дворец убитого брата своего двоюродного, Владимира Андреевича, последнего удельного князя Ста рицкого.
Но «земских» мало с царем. Все опричники, человек сотня. Иные сюда вниз протискались, другие – в башне наверху остались, на дворе пережидают, не кликнет ли их «игумен» державный? Не отдаст ли им кого на расправу, на потеху.
Еще и на пороге не показался царь, как уж приказчик тюремный крикнул заключенным: «В землю ударьте челом государю царю великому Ивану Васильевичу вся Руси!» – хватил тяжелой плетью ближайшего немца, словно желая таким образом сделать русскую речь понятнее «бусурманам», и сам упал ниц.
Неохотно, один за другим, позвякивая оковами, склонились передние ряды, за ними задние.
Кто стоял в самой глубине, в темноте – те только согнули спины. Все равно не видно!
Отрывают свои головы от земли пленники, выпрямляются, не вставая с колен, глядя, слушают.
Царь стоит на верхней ступеньке, озаренный факелами, и глухой, носового оттенка, скрипучий какой-то, но внятный голос властно звучит под сводами:
– Сколько много всех их? Какие?
Также на коленях, смиренно, не подымая очей и головы, мучитель узников, тюремщик их робко, сладенько отвечает:
– Бусурман девять десят и три да татарвы – с два десятка… Али-бо-копа! Крымчаков – пяток, гляди, коли не врут… А то – ногайцы, степняки все.
– Крымских отбери. В обмен пригодятся. Из этих, – кивнув на литовцев, отрывисто, быстро проговорил Иван, обращаясь к толмачу-дьяку, – кто «посошные»,[10] кто – настоящие ратники? – отделятся пускай друг от дружки.
Толмач по-немецки крикнул прежде: «Встаньте!» – и, когда все поднялись, повторил им приказ Ивана.
Переглянулись угрюмо пленники, но ни один не шевельнулся.
– Да што же они стоят? Не понимают, што ли? Али все – одной масти? – уже с заметным раздражением сказал Иван. – Пускай же объявят: какие они? посошники? рейтары? копейщики? сыны Вельзевула проклятого?
С проклятиями, с богохульствами повторил дьяк вопрос.
Кунц, стоящий в переднем ряду, негромко, угрюмо заговорил:
– А зачем это знать вашему царю? Все равно, горожане мы, крестьяне, солдаты ли – воевать к нему против наших братии не пойдем… Мы – не татары, поганые язычники… Такие же христиане, как вы верные слуги нашего великого Ордена. А царь ваш жестокий – губит и нас, и вас самих без пощады!
Понимающий по-немецки Иван внимательно вслушивался в простую, нескладную речь ландскнехта, очень несхожую с книжной, и понял лишь главное: раб смел отказаться и за себя, и за остальных.
Красными пятнами покрылось лицо царя. Глаза засверкали. Зазвенел стальной конец посоха, ударяясь о каменные ступени.