Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не плачут, нет слез у них… Молчат и мигают распухшими, красными веками…

А в других двух кельях, полусводами отделенных от этой, сгрудились пленные немцы. И там выносить не могут стонов Мелиля.

– Молчи, пес татарский! – крикнет кто-нибудь злобно из темноты в темноту.

Не понимает Мелиль слов. Не понимает смысла окрика, значения звуков.

Со скрипом, еще сильнее стискивает он свою цепь зубами, сдерживая протяжный, душу надрывающий стон… И только в глубине груди, там продолжает клокотать и звучать его прерванное рыдание…

Среди немецких пленных – человек двадцать заправских вояк, наемных рейтаров или аркебузников из отряда самого магистра. Остальные – горожане, мызники, батраки безземельные или ремесленники, оторванные от мирной жизни, завербованные почти насильно в ряды армии или просто захваченные русскими во время набегов на незащищенные посады, села, городки ливонские, люди, взятые в плен после сдачи крепостей, которых немало успел уже забрать московский царь у Ордена.

– Проклятые свиньи московские! – громко ворчит Кунц Байерлэ, крепыш-померанец, лет сорока, служивший не под одним знаменем и носящий и на лице и на теле много рубцов, следов старых ран.

Его бронзовое усатое лицо потемнело и исхудало в неволе. Одна небольшая рана на груди раскрылась и багровеет из-под изодранной рубахи. Перевязать ее нечем. Словно плотно сжатые губы с ободранной на них кожей, глядят края старого рубца.

– Скоты, живорезы! Голодом нас заморить собираются, что ли? Сегодня день сбора. Уж если эти воры подлые обирают нас, пусть не мешают кормиться хоть подаянием… И никто не является. Перепились, верно, ради своего праздника! Носороги подлые! Алло, Эверт! Брось ты свою насесть… Слезай сюда. Сыграем, что ли, партию. Может быть, голод забудем.

Тот, к кому обращался Байерлэ, юноша лет двадцати, пристроился наверху у одной из отдушин, забранных решетками. Разрезав на полосы два кожаных широких пояса, он связал их вместе; одним концом привязал к решетке, а к другому концу прикрепил толстую палку. На таких стремянках и сейчас маляры порою Штукатурят стены. Ремень был короток. Эверту пришлось стать на плечи одному из товарищей повыше, чтобы привязать конец за решетку. Чтобы легче подниматься к своей перекладине, юноша выбил в стене небольшие уступы при помощи собственной цепи. Упершись ногами в палку, держась за решетку, Эверт целыми часами оставался в таком неудобном положении, стараясь не отнимать у товарищей жалкого света, льющегося из оконца, и в то же время, чтобы самому увидать уголок грязной, людной площади, крошечный клочок синего неба, для чего приходилось очень изогнуться и совсем запрокинуть назад голову.

Худощавый, с впалой грудью, Эверт служил музыкантом при отряде. Взятый в плен, брошенный в темницу, он таял у всех на глазах. И только любуясь клочком далекого неба, мечтая о воле, о природе, которую юноша так любил, забывал он печальную свою судьбу. Сверкающие, окаймленные черными кругами глаза его принимали более мягкое выражение. Порою слезинки редко-редко скатывались по исхудалым щекам.

Услышав призыв товарища, он легко соскочил вниз, но сейчас же закашлялся, схватился руками за грудь.

– Голоден, товарищ? – заговорил он, отдышавшись немного. – А сегодня нас как и раз не поведут побираться. Был я вчера на кухне у нашего тюремщика. Со двора, где мы рубили дрова, зазвала меня старуха-стряпка. «Сынок, говорит, у меня был такой же… Иди, поешь да помолись за упокой его душеньки…»

– Да, тебе хорошо. Мальчишка на вид. Тебя и жалеют больше… Да и говорить на ихнем собачьем языке ты умеешь… Вот тебе и везет. Но почему ты думаешь, что не выпустят нас нынче?

– Пока ел я, слышал, как толковали. Сегодня царь московский придет смотреть нас. После нашей милой Ливонии он свои собственные земли разорять стал. Во Пскове, в Твери, в Новгороде – больше 40 тысяч народу порезал, потопил или огнем пожег… Теперь на Москву через этот город возвращается. Нас смотреть и будет.

– Да что он сумасшедший или совсем зверь лютый, что собственных подданных столько извел? За что? Бунт там был или что-нибудь такое?

– Нет. Говорят, Новгород богатый ограбить захотелось ему и его приспешникам, опричникам, как их зовут, гвардии его любимой. Вот и подослали они подкупного предателя… А тот оклеветал весь народ, сказал, что новгородцы со Псковом к Литве отойти хотят… И началась потеха…

– Татары были с этим зверем-царем?

– Кажется, были…

– Ну, значит, хорошо досталось горожанам-беднякам. У, скоты проклятые! – грозя кулаком в ту сторону, где теснились татарские пленные, проворчал Кунц. – Много горя они и в нашей прекрасной Ливонии понатворили. Бели бы не в плену здесь я с ними встретился, дал бы им себя знать… Но чего от нас хочет московский царь? Уж не будет ли сманывать к себе на службу? Пускай меня повесят, а не стану драться за разорителя Лифляндии!

– Я тоже нет! – так и выкрикнул Эверт. – Пускай замучат… Может быть, после смерти душа моя пролетит над милыми голубыми озерами родной Шотландии… Услышу звук волынки… увижу…

Он не договорил.

– И я не согласен… И мы… И я… – отозвались остальные пленники.

– А может быть, – вдруг прозвучал из полумрака нерешительный, дрожащий голос, – может быть, нас хотят обменять на русских пленных? Может быть, нас собираются выкупить родные? Вот царь и…

Голос оборвался, умолк.

Никто не поверил этим робким словам надежды, как не верил им и сам говорящий. Но все так и вздохнули одним общим «Может быть! Дай Бог!»

И они, столпившиеся раньше вокруг говорящих, снова вернулись на свои места, где лежали и сидели, истомленные, неподвижные…

Против окна-отдушины, на полу, куда падало пятно слабого света, было начерчено на каменной плите подобие шашечницы, лежали черные и белые камешки, подобранные у реки, заменяющие шашки.

Оба партнера освоились за время неволи с полутьмой и свободно различали клетки своеобразной игорной доски, смело двигали свои шашки, впрочем, узнавая их больше по положению и на ощупь, чем по различию цветов.

– Первую в лоб, пли! Битва началась! – побивая шашку Эверта, объявил Кунц.

– А я две за одну, – ответил юноша, и даже слабая улыбка удовольствия озарила его лицо. – Слышишь, Кунц, – продолжал он, пока тот задумался, не решаясь, как ходить, – нам плохо… Так, что уж и говорить нечего… А только и московам нехорошо… Поди, не лучше нашего! Много и навидался я сам, пока сюда нас вели… И слышал тоже… Дорогой ценою купил ихний царь свои победы и в Ливонии, и на Юге, на востоке… в Казани, в Астрахани… Сам, пожалуй, видел, как безлюдны стали их города. А в глубь страны поглядеть или на севере – прямо пустыня… От Вологды до Ярославля – недавно один торговец говорил – больше 50 сел, деревень и посадов, словно после чумы, пусты стоят. Дома новые, дворы – покинуты. Народ от наборов, от поборов в степи, на Волгу, на Дон разбежался…

– В казаки? Вольницей стали, как здесь называют?

– Да. Ходи, товарищ, не то я возьму пешку еще… Муромчанин один, торговец, другому жалобился: на целом посаде – из 600 дворов – только десять живым народом еще у них занято. Остальные разбежались… А тот ему отвечает: «И у нас, на Кошире не лучше! Полтыщи хозяев было… Приезжаю с товаром – и сотни не осталось. Кто сбежал, кто в обозе стрелецком ушел, иные разбойничать стали или сами убиты… Так и продавать товаров некому!».

– Хо-хо… Гляди, скоро приостановит московский царь свои походы, как людей не станет у него да кормить нечем войско… Да податей некому платить…

– Должно быть… Поплатится тогда Москва за все обиды, которые кругом наносит… А царь этот Иоанн ихний, «кровожадный», как у нас называют его… Он и сам непрочен… Ненавидят его попы и бояре… Теперь и простые люди стали бояться и проклинать потихоньку за избиение своих же собратий во Пскове и в Новгороде… Изведут, говорят, скоро этого царя, нового выберут они себе…

– Новый-то, пожалуй, и отпустит нас на самом деле, – в раздумье покручивая седеющий ус, проговорил Кунц…

63
{"b":"120897","o":1}