Васька сжимал кулаки, бледнел, и мне казалось, что вот будь сейчас перед нами немец, Васька бы его руками от лютой ненависти задушил. Не побоялся бы на здоровенного фрица броситься.
Однажды я вытащил альбом с карточками, и мы уселись разглядывать их. Отец был на многих фотографиях — в санатории, под пальмой; в шляпе и с галстуком, облокотясь на какую-то вазу; с мамой и бабушкой и снова один. Васька внимательно вглядывался в моего отца, улыбался вместе со мной, смеялся над фотографией, где отец снят со мной — я сижу у него на плече, совсем маленький, сморщился, вот-вот зареву от страха, что отец посадил меня так высоко.
Мы досмотрели карточки, Васька задумался.
— Твой-то поездил, видать, много, — сказал он. — По санаториям, по чужим местам, а мой дальше города не бывал.
Васька достал папиросы, закурил, глубоко затянувшись, потом встрепенулся.
— Отец, когда из города приезжал, гостинцы мне привозил. Пряники в серебряной бумажке. И знаешь, что он мне нахваливал, как из города вернется? Театр! Красота, говорил, замечательная.
— А ты театра не видел? — спросил я, посмеиваясь.
— Не-а! — ответил Васька. — В жисть не бывал.
— Так давай сходим!
— Аха! — засмеялся Васька. — В получку.
Получкой он называл деньги, которые ему платили на счетоводных курсах в конце каждого месяца. Эту подробность я помню особенно хорошо, потому что именно из-за этого все так и получилось.
* * *
Дело было под самый Новый год. Вернувшись с курсов, Васька прогромыхал мне через стенку, что он взял два билета в театр — на себя и на меня. Представление шло днем, показывали пьесу "Финист — Ясный сокол", сказку.
Ваську театр поразил. Не артисты в нарядных сказочных костюмах, не Финист — Ясный сокол, кудрявый, в серебряных, блестящих от света фонарей доспехах, не декорации, а сам театр. Я видел, как во время спектакля Васька таращился по сторонам, оглядывая бесконечные ряды кресел, глазел вверх на огромную люстру, мерцающую в полумраке бронзовыми обручами и хрустальными висюльками. Но больше всего понравился Ваське занавес огромный малиновый занавес из бархата. Когда наступил перерыв и все хлопали, вызывая артистов, и занавес тихо, но мощно расступался, собираясь в плотные, густые складки, Васька не хлопал и не смотрел на артистов, а глядел вверх, пытаясь понять, как это оттягивается такой огромный и, видно, тяжелый кусок материи.
— Здорово! — сказал он с восхищением. — Целое поле, почитай, мануфактуры! — И вдруг спросил меня: — Дорогая ведь, поди?
В фойе кругами колобродила очередь. Мы подошли поближе. Оказалось, продают мороженое. Распаренные, вспотевшие счастливчики выбирались из толпы у синей будочки, где шевелилась тетка в накрахмаленном чепчике, и, хмурясь от счастья, лизали тонкие кругляшки, окаймленные клетчатыми вафлями.
— Что это? — спросил Васька.
Я только хмыкнул.
И вдруг Васькина робость исчезла. Он двинулся вперед, шевеля локтями, и скоро я увидел его вихры у самой будки. Там зашумели, очередь подналегла, и немного погодя из толкучки выбрался взлохмаченный счетовод с двумя кругляшами мороженого.
— На! — сказал он хрипло и откусил свою порцию, как кусают хлеб.
— Во дает! — засмеялся я. — Лизать надо! А то так тебе ненадолго хватит!
— Ништяк! — восторженно пробасил Васька, куснул еще раз, еще и засунул в рот остатки мороженого, хрупая вафлями. Облизавшись, он помолчал, задумчиво глядя на мое мороженое — как я тщательно обвожу его языком, хмыкнул и сказал: — А ничо! Скусно!
Мы погуляли по мраморным лестницам и коврам, сходили в туалет, где Васька покурил, а я долизал мороженое, и пошли вслед за всеми в зал: зазвонил звонок.
Огни стали медленно гаснуть, и билетерши запахивали с железным грохотом занавески, прикрывающие выход, как вдруг Васька схватил меня за руку и потащил обратно.
— А ну ее, эту сказку! — сказал он, когда мы снова оказались в фойе. — Ты чо, маленький, что ли?
Я было надулся — после третьего звонка в зал не пускали, но Васька мотнул головой в угол:
— Вон я чо придумал!
Возле будки мороженщицы никого теперь не было, все ушли смотреть представление, и тетка в накрахмаленном чепчике, муслявя пальцы, считала горку разноцветных денег. Мое огорчение тотчас исчезло, Финист — Ясный сокол с его мечом утратил все свои доблести, и мы с Васькой бегом побежали через паркетный блистающий зал к синей будке.
Я все лизал мороженое, по старой своей привычке, и никак не поспевал за Васькой, а он подзуживал меня, чтобы я брал пример с него и жевал, а не валандался.
После каждой порции Васька ухарски вытаскивал из кармана деньги, клал их продавщице, хрупал вафлями, опять ждал меня — и я сдался. И тоже начал кусать, а не лизать.
Дело шло быстро, мы молчали, только причмокивали, и я чувствовал, как леденело у меня горло. Остановились мы как будто на десятой порции и то не потому, что объелись, а потому, что у Васьки кончились деньги.
— Всю зарплату? — спросил я деревянным голосом, ужасаясь Васькиной удали.
— Еще на одну осталось! — прохрипел он, разглаживая мятые бумажки, и добавил великодушно: — Хошь?
— Не! — ответил я совершенно искренне.
Но Васька уже протягивал рубли мороженщице. Она поглядывала на нас удивленно, но ничего не говорила.
Потом мы пошли в туалет, Васька снова покурил, предлагая мне папироску.
— Ты зыбни, зыбни! — уговаривал меня Васька. — Сразу отойдешь!
Но я так и не зыбнул. И наверное, зря.
* * *
Назавтра был последний перед каникулами день, а я не мог шевельнуться. Голова горела, как головешка, муторно и жарко, горло распухло, и я дышал с хрипом, тяжело потея. Мама заохала, вызвала врача и не пустила меня в школу. К обеду пришел доктор, потрогал мой лоб и даже не стал градусник ставить.
— Где это ты так? — спрашивала меня бабушка. — Сознавайся, опять снегу поел?
Ей почему-то всегда казалось, что я зимой ем снег, а весной лижу сосульки. А между прочим, никогда я снег не ел. Ну, может, раза два попробовал, так и то давно. Снег мне не понравился — он был какой-то сухой и бессолый, и я его больше в рот не брал, а вот бабушке всегда мерещилось, будто я снегоед какой-то.
"Дурак ты, дурак! — ругал я себя. — Надо было не слушать Ваську. Что он в мороженом понимает — первый раз увидел. Жадность одолела. Боялся, что Васька переест, дурачина ты, простофиля". Но бабушке в ответ мотал головой.
— Кхакхой снех, — хрипел я. — И так хонодхно!
Обедать я не стал, не было аппетита, и бабушка прямо извелась, уговаривая меня, протягивая ложку с супом. Да и о какой еде могла идти речь!
Солнце уходило за крыши, сугробы синели. Новый год подступал тихими шагами, а я хрипел и кашлял и не мог пойти на базар за елкой.
Так мы вчера уговорились с Васькой. Я прихожу из школы и бегу за елкой, а он, вернувшись с занятий позже, помогает мне ее украсить. Васька все не возвращался, а бабушка, когда я сказал ей про елку, даже возмутилась:
— Не брошу же я тебя!
Васька пришел уже под вечер. Он остановился у порога, разглядывая меня, а я только виновато развел руками — мол, видишь?
Васька шагнул в комнату, улыбнулся и сказал:
— Ништяк, и так проживем.
А я чуть не заплакал. Я-то надеялся на него. Я-то думал, может, Васька чего-нибудь придумает. Он увидел, как я скис, тряхнул головой и сказал:
— Ну дак ладно. Не боись. Я на базар сбегаю, — и исчез, оставив от валенок мокрые следы.
Как-то сразу стало полегче. И горло, кажется, отпустило. И будто бы даже жар спал. Я проглотил несколько ложек супа. Бабушка улыбнулась. Я улыбнулся тоже: Васька не мог подвести, такой уж он человек.
Но Васька пришел без елки.
— Пусто на рынке, — сказал он виновато.
"Ну все! Попраздновали называется". Я отвернулся к стене, закусив дрожащие губы.