Воздух вкусно пахнул семечками, к воротам время от времени подъезжал транспорт — сани, груженные железными флягами с молоком или какими-то мешками. Ребята не обращали на них внимания, Вадим тоже был спокоен.
Он оживился только тогда, когда первая подвода выехала из ворот.
Парни, игравшие катышем, остановились, пропустили сани, потом побежали следом, выкрикивая что-то. Первые два слова я разобрал, а вот третье понять не мог.
Получалось, они кричали: "Дядя, дай ха-ха" или: "Дядя, дай жениха".
— Чего они кричат? — спросил я Вадьку.
— Просят жмыха.
Должен признаться без всякого стыда: я не знал, что это такое. Не знал, и все. Поколебавшись, спросил Вадима. Ведь Анна Николаевна, когда отвлекалась, когда задумывалась, произносила вслух свои замечательные мысли, часто повторяла истину, называя ее важнейшей: "Не бойтесь спросить, если чего-то не знаете. Пусть над вами даже посмеются. Знайте: это смеются глупые люди".
В общем, я спросил про жмых Вадима, и он не засмеялся. Объяснил, что это остатки. Масло жмут из семян подсолнуха — и вот получаются остатки, называется жмых.
— Вкусно? — спросил я.
— Спра-ашиваешь! — воскликнул он восторженно.
А мальчишки побежали за санями и отстали. Видно, у возчика не было жмыха. Или просто не дал, не знаю.
Из ворот с перерывами выехали еще три подводы, но, сколько ни бежали за ними мальчишки, ничего им не перепало. Я стал сомневаться в нашей удаче. Даже если с саней кинут этот жмых, ребята опередят нас — их много, они здешние. Вадька, похоже, тоже не очень-то уверенно чувствовал себя.
— Может, пойдем? — спросил я. — Черт с ним, с этим жмыхом. Еще надают.
— Могут, — согласился он и вздохнул. Но, подумав, сказал: — Все-таки подождем, а вдруг?
Из ворот вышел хромой дядька в полушубке и военной шапке без звездочки. Мальчишки на дороге не обратили на него никакого внимания, и дядька ковылял по тропинке мимо нас. Мы отступили в снег, чтобы пропустить его.
— Спасибо, молодцы, — сказал он хрипло, будто мы сделали ему какую-то услугу.
— Дядь! — спросил Вадим. — Жмыха не будет?
— Жмыха? — переспросил хромой и остановился. Не поймешь, сколько и лет человеку: волосы на затылке совсем седые, точно снег, а глаза смеются по-молодому.
— Зубы не обломаете? — спросил он, усмехнувшись.
— Новые вырастут! — ответил Вадька.
Хромой мужик рассмеялся.
— А что! — сказал он. — У вас, пожалуй, еще вырастут!
Он сунул руки в карманы полушубка, сразу в оба кармана сунул, и достал оттуда по желтому брикету, размером с большую плитку шоколада.
— Нате, точите зубы, — усмехнулся он, — вам это полезно.
— Пошли! — шепнул мне Вадька.
Я сунул в карман кусок жмыха и оглянулся. Пацаны, игравшие у ворот, приближались к нам. Впереди был рыжий крепыш.
— Эй! — крикнул он. — Отдайте одну! Это наше!
— Нет! — ответил ему Вадька. — Сегодня повезло нам!
Мальчишки могли бы запросто напасть на нас, если бы мы не уходили вслед за хромым дядькой. Получалось, отступали под его прикрытием. Не так уж здорово, но что поделаешь?
— Ну, подожди! — крикнул рыжий и повторил обидное. — Ну, погоди, шлёндра! Я тебя знаю! Ты шакал из восьмой столовки.
Мальчишки захохотали.
— Бродит по всему городу, — не унимался рыжий, — будто голодный шакал.
И парни заорали:
— Шакалы! Шакалы!
Мы поднимались вверх по горе вслед за хромым дядькой, и гора орала нам мальчишечьими голосами:
— Шакалы! Шакалы!
* * *
На горе добрый дядька свернул, а мы пошли прямо. Мы шагали, скребя зубами склизлые от слюны плитки жмыха, и я все никак не мог понять его вкус. Пахло прекрасно — подсолнечным маслом, а вот отгрызть хоть кусочек и размять его, чтобы проглотить, никак не удавалось. Вот так еда, топором руби!
Вадим молчал. Наверное, он думал о том же, о чем думал и я. А я думал о пацанах на горке и у завода. О щедрости и жадности. О доброте и злобности.
Нелегко доставалась еда Вадьке. Но это что, трудность! Главное, какой ценой.
Не верил я, что вся горка такой уж сытой была, нет, не верил. Значит, могли бы понять голодного пацана? Но понимать не желали. Почему? Из-за злобы, из-за выдуманного кем-то права собственности здешних пацанов на этот жмых, будь он проклят. Как откусить — и то не поймешь.
И вот они в отместку засвистели, заулюлюкали, заобзывались. Не смогли властью своей, своим правом, не смогли силой своего добиться, так давай словом колошматить Вадьку. Вернее, нас двоих.
Да, колошматили нас обоих, и это мне помогло разобраться в Вадиме. В его чувствах. Он шел понурый, усталый и, если б не я, совсем одинокий. Я понимал его тихое отчаяние: за голод приходилось рассчитываться самым неразменным — добрым именем. И все-таки он был сильный человек, этот Вадик. Улыбнулся мне и сказал:
— Я этот жмых дома напильником пилю. Получается такая крошка. Глотай — и все. Вкуснота!
Я засмеялся:
— Как яичный порошок? Никто не догадался выпускать жмыховый порошок. Твое изобретение!
— Ага! — весело согласился Вадим. — Еще и топором рублю на мелкие кусочки. Получается как халва, только твердая. Ты ел халву?
Я пожал плечами. Кажется, ел. Но это было так давно, до войны, и я уже забыл, какая она такая, эта халва, какого вида и вкуса.
— Не помнишь? — спросил Вадька. И вздохнул: — А я помню. Просто житья нет.
— Житья? — удивился я.
— Ну да! — воскликнул Вадим. — Когда долго не ешь, вместо того чтобы забыть, наоборот, всякие вкусности вспоминаешь. Халву там, ромовую бабу, или кровяную колбасу, или жареные котлеты с луком, и так под ложечкой сосет — готов дерево грызть.
Я засмеялся.
— Чего смеешься, — спросил Вадим серьезно, — я и дерево грыз. Кору. Осиновая горькая, березовая — никакая, ее не раскусишь, а вот сосновую очень даже можно. Прожуешь до муки и глотаешь. Пахнет хвоей.
— Да ну? — удивился я.
— Ага, — кивнул он, — только давишься с непривычки. Водой надо запивать. Ну и живот потом пучит.
— Вадь, — сказал я, решившись наконец спросить о том, что меня мучило. — А тебе ту девчонку не жалко? У которой хлеб отнял?
Он опять по-взрослому и без всякого удивления поглядел на меня сверху вниз. Прошел несколько шагов молча. Мне уже показалось, он оскорбился. Но не такой Вадька был человек. Просто он взвешивал слова.
— Понимаешь, — сказал он мне, помолчав, — я не думаю об этом. Стараюсь не думать. Иначе мы с Машкой пропадем. Что тогда будет с мамой?
Опять он умолк.
— А потом, этой девчонке остается обед. Она не помрет с голоду. Я ее как бы поделиться прошу, понимаешь? Только против ее воли. Силой.
Я вздохнул. Попробуй-ка разберись в таком деле.
— Вообще, — говорил Вадька, — когда не ел хотя бы сутки, все остальное уже не помнишь. Всякие там правила.
— Ну, а если, — задал я новую задачу, — у той девчонки был бы только тот кусок? Отнял бы?
Вадька хмыкнул, опять глянув на меня.
— Я, может, и шакал, — ответил он, — но не скотина.
Мы шагали, каждый думал о своем.
— Такие тоже есть, — сказал он, — тихо садятся за твой столик и тихо говорят: "Суп мой!" Или говорят: "Отдай котлеты", или говорят: "Сиди и молчи". Ну и пацан или там девчонка весь обед отдают.
Я даже остановился, возмущенный.
— Ни за что бы не отдал! — воскликнул я решительно.
— Ха, не отдал! — ухмыльнулся Вадька. — А если тебе ножик покажут из рукава?
Вот это да! Вот это столовка! Сказать бы маме и бабушке, вот бы они всполошились! Пожалуй, велели бы отказаться от бесплатных талонов. Мол, еще зарежут за какие-то щи! За котлету!
— Ну и пырнули кого-нибудь? — спросил я Вадьку.
Он усмехнулся:
— Вроде не слыхать. Стращают только. А там поди разберись, что случилось за углом.
Я спросил Вадьку:
— Неужели из-за еды можно человека убить?
Он помотал головой: