— А это имело бы для вас значение? Если бы стало известно? Это было бы кому-либо из вас двоих неприятно?
— Да, мне было бы. Нам обоим было бы. Мне было бы неприятно так же, как вам, если бы ваша личная жизнь стала предметом насмешек для всех и каждого. Это имело бы значение для нас обоих. А после его смерти это утратило значение. Для меня. И знаете, что хорошего можно сказать о смерти друга? Она освобождает тебя от очень многого такого, что раньше казалось невероятно важным.
Освобождает для чего? — думал Рикардс. Для убийства? Для таких вот разрушительных актов непокорности и протеста, для того единственного шага за необозначенную, неохраняемую грань, которая раз и навсегда отделяет человека от всего остального человечества? Но он решил удержаться от вопроса, который напрашивался сам собой. Вместо этого он спросил;
— А что у него за семья была?
Вопрос прозвучал вполне невинно, казался совершенно банальным, словно они спокойно беседовали об общих знакомых.
— Отец и мать. Обыкновенная семья. Какая же еще?
Но Рикардс решил не терять терпения. Это было для него нелегким испытанием, но, встретившись лицом к лицу с болью, он умел распознавать ее натянутые, обнаженные нервы. Он пояснил мягко:
— Я только хотел узнать, в каких условиях он жил. Сестры и братья у него были?
— Отец его — сельский пастор. Мать — жена сельского пастора. Он — их единственный ребенок. Они были прямо-таки убиты его смертью. Если бы мы могли объяснить его смерть несчастным случаем, мы бы сделали это. Если бы ложь могла хоть немного помочь, я бы солгал. Какого черта он не утопился? Тогда хоть осталось бы место сомнениям. Это вы имели в виду под условиями?
— Это помогает получить более полную картину. — Рикардс помолчал, а затем, почти безразличным тоном, задал самый существенный вопрос: — А Хилари Робартс знала, что вы и Тобиас Гледхилл провели ночь вместе?
— Да какое это вообще имеет отношение?.. Ладно, это ведь ваша работа — рыться да копаться. Знаю я эту вашу систему. Забросить сеть и вытянуть наружу все, что туда попадется, ненужное — на помойку. Заодно вы узнаете столько секретов, которых и знать-то права не имеете, столько причиняете боли… Это что, удовольствие вам доставляет? Это так вы наслаждение получаете?
— Отвечайте, пожалуйста, на вопрос, сэр.
— Да, Хилари знала. Узнала по случайному совпадению обстоятельств, какое, как кажется, и бывает-то раз на миллион. Только в реальной жизни это случается сплошь да рядом. Она проезжала мимо моего дома, как раз когда мы с Тоби оттуда выходили утром, в полвосьмого или чуть позже. Она в тот день, видимо, отгул взяла и выехала из дома рано. Направлялась куда-то. Не спрашивайте куда, мне это неизвестно. Я полагаю, как у большинства людей, у нее, вероятно, были друзья, которых она время от времени навещала. Я хочу сказать, где-нибудь был же кто-то, кому она могла нравиться.
— Она говорила об этой встрече с вами или с кем-нибудь из ваших знакомых?
— Она не сделала эту новость всеобщим достоянием. Я думаю, она сочла эту информацию слишком важным приобретением, чтобы разбрасываться ею, меча жемчуг перед свиньями. Она любила власть. А это, несомненно, давало ей в руки некую власть. Когда она проезжала мимо, она сбавила скорость, машина ее шла, словно пешеход, а сама она уставилась мне прямо в глаза. Я запомнил этот взгляд: насмешливый интерес и презрение, сменившиеся торжеством. Мы хорошо поняли друг друга. Но впоследствии она со мной никогда об этом не говорила.
— А с мистером Гледхиллом говорила?
— О да, с Тоби-то она поговорила. Потому он и покончил с собой.
— Откуда вы знаете, что она с ним говорила? Он сам вам сказал?
— Нет.
— Вы хотите сказать, что она его шантажировала?
— Я хочу сказать, что он чувствовал себя несчастным, запутавшимся, утратившим уверенность в чем бы то ни было в жизни: в своей научной работе, в своем будущем, в собственных сексуальных наклонностях. Я знаю: его влекло к ней. Он желал ее. Она была из тех властных, физически сильных женщин, какие привлекают мужчин тонких и чувствительных. Тоби как раз и был таким. Думаю, она об этом знала и использовала в каких-то своих целях. Не знаю, когда она его заполучила и что именно сказала, но я уверен: Тоби был бы сейчас жив, если бы не эта чертова Хилари Робартс. И если вы сочтете, что это дает мне мотив для убийства, то вы будете чертовски правы. Но я ее не убивал, и, поскольку это так, никаких улик, что это сделал я, вы не найдете. Какой-то частью души, очень небольшой частью, я сожалею, что она погибла. Я ее недолюбливал и не думаю, что она была человеком счастливым или хотя бы полезным. Но она была полна сил, умна и главное — молода. Смерть должна бы забирать старых, больных, усталых. То, что я чувствую, это lacrimae rerum.[64] Ведь очевидно: даже смерть врага — потеря для человечества, или, во всяком случае, в определенном настроении так может показаться. Но это вовсе не значит, что я хотел бы, чтобы она снова оказалась жива. Однако, вполне возможно, мной руководит предубеждение, может, я и несправедлив к ней. Когда Тоби чувствовал себя счастливым, человека радостнее его не было на свете. Зато когда он был несчастен, он погружался в черные глубины собственного ада. Может быть, она могла бы дотянуться до него и там, могла как-то помочь. Я не мог. Трудно пытаться помочь другу, если боишься, что он может заподозрить в твоих стараниях лишь стремление затащить его к себе в постель.
— Вы были исключительно откровенны в том, что касается существования у вас мотива убийства, — сказал Рикардс. — Но вы не привели нам ни одного конкретного свидетельства, что Хилари Робартс была так или иначе виновна в смерти Тоби Гледхилла.
Лессингэм взглянул ему прямо в глаза, помолчал, размышляя, потом промолвил:
— Я зашел уже так далеко… Могу с тем же успехом рассказать и все остальное. Он заговорил со мной, когда проходил мимо, идя на смерть. Он произнес: «Скажи Хилари: ей больше нечего обо мне беспокоиться. Я сделал свой выбор». В следующий раз, когда я его увидел, он поднимался на загрузочную машину. Постоял, балансируя, на самом верху и бросился головой вниз, прямо на крышу реактора. Он хотел умереть у меня на глазах. И умер у меня на глазах.
— Символическое жертвоприношение, — сказал Олифант.
— Ужасающему божеству ядерного распада? Я так и думал, сержант, что кто-то из вас скажет именно это. Это примитивная реакция. Слишком вульгарно и вычурно. Господи, да все, чего он хотел, — это побыстрее сломать себе шею. — Лессингэм замолк, погруженный в собственные мысли, затем продолжал: — Самоубийство — совершенно экстраординарный феномен. Результат его необратим. Уничтожение. Конец всякого выбора. Но то, что к нему приводит, представляется таким обыденным. Незначительная неудача, кратковременная депрессия, дурная погода, невкусный обед, наконец. Покончил бы Тоби с собой, если бы провел ночь перед смертью со мной, а не в одиночестве? Если он провел ее в одиночестве.
— Вы хотите сказать, он был не один?
— Никаких доказательств ни в том, ни в другом смысле у меня нет и теперь уже никогда не будет. Но, кстати говоря, расследование происшедшего отличалось весьма знаменательным отсутствием каких бы то ни было доказательств вообще. Было три свидетеля его смерти — я и двое других. Никого не было с ним рядом, никто не мог его столкнуть, это не мог быть несчастный случай. Ни я, ни кто бы то ни было другой не представили никаких доказательств касательно его психического состояния. Вы могли бы сказать, что расследование велось прямо-таки научными методами. Оно строго придерживалось фактов.
— А где, по-вашему, он провел ночь накануне смерти? — тихо спросил Олифант.
— С ней.
— У вас есть доказательства?
— Не такие, которые могут быть приняты судом. Только то, что я трижды звонил ему между девятью и полуночью, а он не ответил.
— И вы не сказали об этом полицейским или коронеру?