Положил.
Замер.
Аппарат щёлкнул, все весело задвигались, опять зашумели, а я как стоял столбом, так на том же месте столбом стоять и остался…
И сам стою не шевелюсь, и, гляжу, Федя сидит не шевелится.
Лицо у Феди сначала окаменело, а потом вдруг стало вытягиваться и бледнеть. И у меня, чувствую, стало бледнеть. И я уже давно и явственно понимаю, что тут случилось, да говорить вслух боюсь — за меня зловещим шёпотом Федя говорит:
— Что натворил, а?
— Ничего, — едва отзываюсь я, — ничего… Ты и сам, Феденька, видишь… Я позабыл снять с объектива колпачок. Очень уж я, дорогой Федюша, волновался.
— А когда жар-птенчика щёлкал, тоже волновался?
— Тоже, Феденька, тоже… Я весь день волновался. Даже тогда, когда снимал в лесу рыжики.
И Федя сказал:
— Э-эх!
Схватился за голову так, словно у него все зубы сразу заболели, и вскочил, и забегал по комнате:
— Вот тебе и удача, вот тебе и всемирная слава, вот тебе и лучший снимок из жизни — всё прахом пошло! Ворона ты, неумеха, а ещё заставлял меня два раза с места на место пересаживаться!
Все в доме притихли. Даже петух и тот сконфуженно, словно в чём виноват, уставился в крашеную половицу, и лишь тётя Маня негромко и жалостливо произнесла:
— Чего уж там… С каждым может случиться. Давай-ка пошли, Федя, вместе с твоим приятелем жарить рыжики. Глядишь, за новым-то делом у вас у обоих на сердце и поотмякнет.
— Поотмякнет, конечно, — повторил ещё тише Дёмушка.
И от этой его тихости мне стало совсем невмочь, я выскочил из дому и уселся там на крыльцо, на самую нижнюю ступеньку под навесом.
КУКАРЕКИН
Свет над крыльцом я с горя выключил. Очень уж он мне напоминал про мою неудачу. Но за оградою на деревенской улице вовсю полыхали Пашины и Дёмушкины жар-птенчики, в небе подымался месяц, и во дворе было почти светло.
В сиянии, месяца моя избушка в углу двора в лопухах казалась белой. Чернело в ней лишь её единственное оконце, и от этого чудилось — избушка ехидно прижмурилась и сейчас отвернётся от меня и Фединым, сердитым голосом проскрипит:
— Ворона ты и есть. Ночевал тут, шептал под тулупом, хвастался, а с чего начал, тем и кончил… Пýстом! Как теперь в городе покажешься?
Я горестно обхватил колени и, если сказать по правде, то чуть, как маленький, не заревел. А в доме, слышу, все помолчали, помолчали да и опять зашумели.
Сначала там запостукивали сковородки. Видно, тётя Маня принялась жарить рыжики. Потом что-то забубнил Тимоша. Потом заговорили Паша с Колей, Саней. Затем, слышу, что-то бойко сказал Дёмушка, и все рассмеялись, и даже Федя фыркнул и захохотал.
Я подумал: «Ну что ж… Всё верно. Что им горевать? Моя беда — не их беда!» — и вновь было повесил голову, да слышу, стукает дверь в избе, и рядом со мной под чьим-то грузным шагом скрипит крыльцо.
Этот кто-то хлопает меня по плечу, я чувствую, что это Тимоша. Он говорит:
— Не грусти, паря. Грустить не об чём. Не вышло одно, выйдет другое. А главное, иди послушай, что там Дёмушка наш опять придумал.
— Новый клад? — недовольно пробурчал я.
— Лучше клада, — засмеялся Тимоша и чуть не силком приподнял меня, и я поплёлся за ним в дом.
А там, смотрю, и стол уже накрыт, и свет над столом вовсю сверкает, и физиономии у всех снова радостные.
Не успели мы войти, Федя уже кричит:
— Сказал ему? Сказал?
— Не полностью, — ухмыляется Тимоша. — До конца всё пускай сам Дёмушка объясняет.
Дёмушка подбежал, встал на цыпочки, заставил меня пригнуться и горячо задышал на ухо:
— Пожалуйста, кукарекни на весь дом.
Я даже попятился от такого совета:
— Ты что! Надо мной и так уже все смеются.
— Это они не над тобой, это они от хорошего настроения. Потому что и сами все тихонько покукарекали. А тебе надо не тихонько, тебе полагается на весь дом — ты невезучее больше всех.
— Не спорь! Кукарекнул в лесу, кукарекни и здесь! — приказал мне строгим, бригадирским голосом Паша, и вот хотите опять верьте, хотите не верьте, но я запрокинул голову и снова, как в бору, выдал отчаянное:
— Кукареку-у!
Выдал так раскатисто, что прикорнувший в уголку Спиря-Спиридоныч проснулся, подхватился и тоже что есть мочи заорал. И все до единого ёлинские петухи по дворам, по сараям, по курятникам заорали, и петушиный этот клич наверняка был слышен вёрст на двадцать вокруг — и в Калинкине, и в Малинкине, и, быть может, даже в городе.
А самое главное, когда я прокукарекался, то стою и чувствую, что улыбаюсь! Сам я себя, конечно, не вижу, но чувствую, что так и сияю весь! И хоть про неудачу не позабыл, но на душе у меня и верно куда как легче.
И я кричу Дёмушке:
— Вот здорово! Да ведь это ж ты изобрёл самое настоящее лекарство от невезения. Лекарство «кукарекин». Как кому в чём неудача, так стоит лишь по коленкам себя ударить да изо всех сил по-петушиному запеть, так и опять можно жить! Спасибо, Дёмушка! Я теперь почти не расстраиваюсь, что ни одна фотография у меня не вышла.
— И не расстраивайся, — подхватил Федя. — Зато теперь тебе известно, как дальше быть. Принимать «кукарекин» и тренироваться так, чтобы в решительный момент не забывать про колпачок. А если тренировка пойдёт туго, то и вновь принимать «кукарекин»… Таким вот манером, глядишь, и научишься настоящему фотоделу, и тогда опять приедешь в Ёлино. Снимать тут, я уверен, всегда найдётся что…
— Найдё-отся! — зашумели дружно Саня с Колей, а бригадир Паша уточнил:
— Мы, шефы, дальше, в другую деревеньку, переберёмся, зато наш общий друг Тимоша всегда здесь, Дёмушка здесь и тётя Маня.
— И Спиридон Спиридоныч! — добавил Дёмушка. Поманил к себе петуха, полез в карман: — Давай-ка я выдам тебе ещё разок премию.
— А нам и премии никакой не надо. Мы подсядем к горяченьким рыжикам, — засмеялся Тимоша и принялся вместе с тётей Маней всех нас усаживать за стол к двум широким, глубоким, исходящим вкуснейшим паром сковородкам.
И тут, конечно, можно бы очень подробно рассказать, как мы сидели, да как рыжики ели, да как тётю Маню за прекрасную стряпню нахваливали, но это ведь и так уже всем понятно. Я лучше расскажу ещё немножко о другом.
Труды мои Федя на страницах своей газеты всё ж таки напечатал. Только не тёмные, испорченные фотокадрики, конечно, напечатал, а вот этот рассказ. Напечатал, оттого что, как заявил он в редакции, всё тут правда, всё из жизни. Даже птенчики — Золотые Венчики. Он, Федя, сам их видел, сам этому свидетель. А теперь —
конец.
Художник О. Коровин