Изменилось все, кроме нас.
– Чтобы событие стало историей, нужно хотя бы пятьдесят лет. А тут приходится идти по горячим следам…
– Зона… Отдельный мир… Сначала ее придумали фантасты, но литература отступила перед реальностью. Мы уже не можем, как герои Чехова, верить: через сто лет человек будет прекрасен! Жизнь станет прекрасной! Это будущее мы потеряли. Через сто лет был сталинский ГУЛАГ, Освенцим… Чернобыль…. И сентябрь в Нью-Йорке… Непонятно, как это вместилось в жизнь одного поколения. Например, в жизнь моего отца, которому сейчас восемьдесят три года? Человек выжил!?
– Больше всего в Чернобыле запоминается жизнь «после всего»: вещи без человека, пейзажи без человека. Дорога в никуда, провода в никуда. Нет-нет, да и подумаешь, что это – прошлое или будущее?
– Мне иногда казалось, что я записываю будущее…
Глава первая
Земля мертвых
Монолог о том, зачем люди вспоминают
У меня тоже есть вопрос. Сам я ответить на него не могу…
Но вы взялись об этом писать… Об этом? А я не хотел бы, чтобы обо мне это знали. Что я там испытал… С одной стороны, есть желание открыться, выговориться, а с другой, – чувствую, как я обнажаюсь, а мне бы этого не хотелось.
Помните, у Толстого? Пьер Безухов так потрясен после войны, что ему кажется: он и весь мир изменились навсегда. Но проходит какое-то время, и он замечает за собой, что снова так же ругает кучера, так же брюзжит. Зачем тогда люди вспоминают? Чтобы восстановить истину? Справедливость? Освободиться и забыть? Понимают, что они – участники грандиозного события? Или ищут в прошлом защиты? И это при том, что воспоминания – хрупкая вещь, эфемерная, это не точные знания, а догадка человека о самом себе. Это еще не знания, это только чувства.
Я мучался, рылся в памяти и вспомнил…
Самое страшное со мной было в детстве… Это – война…
Помню, как мы, пацаны, играли в «папы и мамы»: раздевали малышей и клали их друг на дружку… Это были первые дети, родившиеся после войны. Вся деревня знала, какие слова они уже говорят, кто начал ходить, потому что за войну детей забыли. Мы ждали появления жизни. «В папы и мамы» – так называлась наша игра. Мы хотели увидеть появление жизни… А нам самим было по восемь-десять лет…
Я видел, как женщина сама себя убивала. В кустах у реки. Брала кирпич и била себя по голове. Она была беременная от полицая, которого вся деревня ненавидела. Еще ребенком я видел, как рождаются котята. Помогал матери тянуть теленка из коровы, водил на случку к кабану нашу свинью… Помню… Помню, как привезли убитого отца, на нем свитер, мама сама его вязала, отец, видимо, был расстрелян из пулемета или автомата, и что-то кровавое прямо кусками вылезало из этого свитера. Он лежал на нашей единственной кровати, больше положить было некуда. Потом его похоронили перед домом. И земля не пух, а тяжелая глина. С грядок для бураков. Кругом шли бои. На улице лежали убитые кони и люди…
Для меня это настолько запретные воспоминания, что я не говорил о них вслух…
Тогда я воспринимал смерть так же, как и рождение. У меня было примерно одинаковое чувство, когда появился теленок из коровы… Появлялись котята. И когда женщина в кустах убивала себя… Почему-то это казалось мне одним и тем же, одинаковым. Рождение и смерть…
Я помню с детства, как пахнет в доме, когда режут кабана… Вы только тронули меня, и я уже падаю, падаю туда. В кошмар… В ужас… Лечу…
Ещё помню как нас, маленьких, женщины брали с собой в баню. У многих женщин и у моей матери – выпадали матки (мы это уже понимали), они подвязывали их тряпками. Я это видел… Матки выходили от тяжелой работы. Мужчин не было, их на фронте, в партизанах перебили, коней не было тоже, женщины тягали плуги на себе. Перепахивали свои огороды, колхозные поля. Когда я вырос, и у меня случалась близость с женщиной, я это вспоминал… То, что видел в бане…
Хотел забыть. Все забыть… Забывал… Я думал, что самое страшное со мной уже произошло. Это война. И я защищен, я теперь защищен. Своим знанием, тем, что там… тогда… пережил. Но…
Я поехал в чернобыльскую зону… Много раз уже был там… И там понял, что я беспомощен. И я разрушаюсь от этой своей беспомощности. От того, что я не узнаю мир, в котором все переменилось. Даже зло другое. Прошлое меня уже не защищает. Не успокаивает… В нем нет ответов. А раньше они были… (Задумывается.)
Зачем люди вспоминают? Но я поговорил с вами, что-то проговорил словами… И что-то понял. Я теперь не так одинок. А как это у других?
Петр С., психолог
Монолог о том, что можно поговорить и с живыми, и с мертвыми
Ночью волк во двор вошел… В окно глянула – стоит и светит глазами. Фарами…
Я ко всему привыкла. Семь лет живу одна, семь лет, как люди уехали. Ночью, бывает, сижу, пока не высветлит, и думаю, думаю. И сегодня всю ночь на кровати крючком сидела, а потом вышла поглядеть, какое солнышко. Что я вам скажу? Самая справедливая вещь на свете – смерть. Никто еще не откупился. Земля всех принимает: и добрых, и злых, и грешников. А больше справедливости на этом свете нет. Я тяжко и честно всю жизнь трудилась. По совести жила. А мне справедливость не выпадала. Бог где-то делил, пока до меня очередь дошла – у него уже ничего не осталось, что мне дать. Молодой может умереть, а старый – должен… Никто не бессмертен – ни царь, ни купец… Сначала я людей ждала, думала – все вернутся. Никто на век не уезжал, уезжали на время. А теперь смерти жду. Помереть не трудно, а страшно. Церкви нету, и батюшка не приезжает. Некому мне отнести свои грехи…
Первый раз сказали, что у нас радиация, так мы думали, это болезнь какая-то, кто заболеет – сразу помирает. Нет, говорят, что-то такое, что на земле лежит и в землю лезет, а увидеть нельзя. Зверь, может, видит и слышит, а человек нет. А это неправда! Я видела… Этот цезий у меня на огороде валялся, пока дождь его не намочил. Цвет у него такой чернильный… Лежит и переливается кусочками… Прибежала с колхозного поля и пошла на свой огород. И такой кусочек синий… А через двести метров еще один. Величиной с платочек, что у меня на голове. Крикнула я соседке, другим бабам, мы все оббегали. Все огороды, поле вокруг… Гектара два… Может, четыре больших кусочка нашли. А один был красного цвета… Назавтра посыпал дождь. С самого утра. И к обеду их не стало. Приехала милиция, а уже не было чего показать. Только рассказывали… Кусочки вот такие… (Показывает руками.) Как мой платочек. Синие и красные.
Мы не сильно боялись этой радиации… Когда б мы ее не видели, не знали, может, и боялись, а когда посмотрели, то уже не так страшно. Милиция с солдатами трафаретки поставила. У кого-то возле дома, где-то на улице – написали: семьдесят кюри, шестьдесят кюри… Век жили на своей картошке, на бульбочке, а тут сказали – нельзя! И лучок не разрешают, и морковку. Кому беда, кому смех… Работать на огороде советовали в марлевых повязках и резиновых перчатках. А золу из печи закапывать. Хоронить. О-о-о… А тогда еще один важный ученый приехал и выступил в клубе, что дрова надо мыть… Диво! Отсохни мои уши! Приказали перестирать пододеяльники, простыни, занавески… Так они ж в хате! В шкафах и сундуках. А какая в хате радиация? За стеклом? За дверями? Диво! Ты найди ее в лесу, в поле… Колодцы позакрывали на замок, обернули целлофановой пленкой. Вода – «грязная»… Какая она грязная, она такая чистая-чистая! Наговорили мешок. Вы все умрете… Надо уезжать… Эвакуироваться…
Напугались люди. Набрались страху. Некоторые давай по ночам свое добро закапывать. И я свою одежду сложила… Красные грамоты за мой честный труд и копейку, какая у меня была, на черный день хранилась. Такая печаль! Такая печаль переедала сердце! Чтобы я так умерла, как я правду вам говорю! А тут слышу, что в одной деревне солдаты людей эвакуировали, а дед с бабкой остались. Перед тем днем, как людей подняли, погнали автобусы, они взяли коровку и подались в лес. Переждали там. Как в войну. Когда деревню каратели жгли… Откуда та беда берется? (Плачет.) Непрочная наша жизнь. Рада не плакать, так слезы текут.