Слова Сквайра вполне заслуживали произведённого ими эффекта, поскольку были плодом мучительных раздумий. Всю дорогу до Лондона он размышлял над тем, что скажет Тому на прощание; это должно было быть нечто такое, что мальчик сможет держать в голове, чтобы воспользоваться в случае необходимости. В своих размышлениях он зашел настолько далеко, что, вытащив огниво и трут, целую четверть часа пытался высечь огонь для своей длинной сигары; а когда, наконец, преуспел, то лишь молча выпускал дым, к немалому изумлению кучера, который был его старым знакомым и в некотором роде достопримечательностью дороги на Бат.[55] Когда кучер возил Сквайра, он всегда рассчитывал на беседу о текущих событиях и видах на будущее, сельскохозяйственных и общественных, в масштабах целой округи.
Если сжато передать рассуждения Сквайра, получится нечто вроде следующего: «Я не буду говорить ему, что нужно читать Библию, любить Господа и служить Ему; если он не сделает этого ради своей матери и всего того, чему она его учила, то не сделает и ради меня. Может, сказать об искушениях, с которыми ему предстоит столкнуться? Нет, не буду. Не стоит старику говорить о таких вещах с мальчишкой. Он попросту не поймёт, и это принесёт ему больше вреда, чем пользы, десять к одному. Может, сказать, что он должен учиться как следует, что его послали в школу, чтобы он стал учёным? Но ведь это же не так, по крайней мере, это не главное. Мне наплевать на греческие частицы и дигамму,[56] да и матери его тоже. Так для чего же мы посылаем его в школу? Ну, отчасти потому, что он сам так этого хотел. Только бы он вырос храбрым, толковым, правдивым англичанином, и джентльменом, и христианином — вот и все, чего я хочу», — думал Сквайр; и под влиянием такого взгляда на предмет оформились его прощальные слова к Тому, которые так хорошо соответствовали своей цели.
Да, хорошо соответствовали, потому что это было первое, что пришло Тому на ум, когда он вывалился из кровати в ответ на призыв коридорного и начал быстро умываться и одеваться. Без десяти три он в одних чулках спустился в кофейную, неся в руках шляпную картонку, пальто и шарф, и нашел там своего отца перед пылающим камином, а на столе чашку горячего кофе и галеты.
— Давай сюда свои вещи, Том, и выпей-ка вот это, согрейся перед дорогой, старина.
Том прихлебывал кофе и безостановочно болтал, пока обувался и одевал своё хорошо прогретое пальто из грубошёрстного сукна с бархатным воротником, плотно облегающее фигуру в соответствии с отвратительной модой тех дней. Как раз когда он делает последний глоток, одновременно обматывая горло шарфом и просовывая его концы за лацкан, слышится звук рожка, а в комнату заглядывает коридорный и докладывает:
— Дилижанс, сэр, — и они слышат стук и дребезжание подкатывающей к «Павлину» кареты, запряжённой четвёркой рысаков.
— Для нас что-нибудь есть, Боб? — спрашивает рослый кондуктор, спрыгивая со своего места сзади кареты и похлопывая себя по груди.
— Молодой джентльмен, Рагби; три пакета, Лестер; корзина дичи, Рагби, — отвечает конюх.
— Скажи джентльмену, чтоб поторапливался, — говорит кондуктор, открывает заднее багажное отделение и забрасывает туда свёртки, рассмотрев их при свете ламп. — Закидывайте чемодан наверх, сейчас я его пристегну. А теперь залезайте, сэр.
— До свиданья, отец, скажи дома, что я их всех люблю.
Последнее рукопожатие. Том лезет наверх, а кондуктор подхватывает его шляпную картонку одной рукой, в то время как другой прижимает рожок ко рту. Ту-ту-ту! Конюхи отпускают лошадей, четвёрка гнедых трогает с места, и дилижанс исчезает во тьме ровно через сорок пять секунд после своего прибытия. Конюх, коридорный и Сквайр стоят, глядя им вслед, под фонарём «Павлина».
— Точная работа! — замечает Сквайр и, когда кареты уже не видно и не слышно, возвращается в постель.
Том стоя смотрит назад до тех пор, пока фигура отца не скрывается во мраке. Кондуктор, уже пристроивший его багаж, садится на своё место и начинает застёгивать пуговицы и осуществлять прочие приготовления к трёхчасовой езде до рассвета. Быстрая езда на наружных местах в ноябре, в правление его покойного величества[57] — не шутка для тех, кто боится холода.
Иногда мне кажется, что вы, мальчики нынешнего поколения, более нежные создания по сравнению с тем, какими были мы. Во всяком случае, путешествуете вы с куда большим комфортом; у каждого есть плед или ещё какое-нибудь приспособление для сохранения калорий, и большинство из вас ездит в этих пыльных и душных каретах первого класса с мягкими подушками. Поездка в темноте на верхушке дилижанса, запряжённого четвернёй, — это совсем другое дело, скажу я вам, особенно в тесном пальто из грубошёрстного сукна, когда ваши ноги на шесть дюймов не достают до полу. Вот когда вы узнавали, что такое холод, и как это — быть без ног, потому что уже через полчаса вы их совершенно не чувствовали. Но у этой старинной езды в темноте были и свои радости. Во-первых, сознание безмолвного преодоления, которое так дорого сердцу каждого англичанина — ощущение того, что ты сопротивляешься чему-то и не поддаёшься. Во-вторых, музыка дребезжащей упряжи, и звон лошадиных копыт по твёрдой дороге, и сияние двух ярких фонарей через морозный туман над ушами передних лошадей, вперёд, во тьму; и весёлый звук рожка кондуктора, предупреждающий сонных сторожей у шлагбаумов или конюхов на следующей станции; и предвкушение зари; и последнее, но не самое малое из этих удовольствий — ощущение того, что вы снова чувствуете свои ноги.
А потом — рассвет и восход солнца; откуда их ещё можно увидеть во всем великолепии, как не с крыши кареты? Чтобы почувствовать всю их красоту, нужно движение, постоянная смена пейзажа и музыка — не та, которую играют или поют, а бесшумная музыка, которая сама рождается в вашей голове как аккомпанемент движению или работе.
Уже проехали Сент-Олбанз,[58] и Том наслаждается поездкой, хотя и наполовину замёрз. Кондуктор, с которым он один на один в задней части кареты, молчит, но укутал ему ноги соломой, а колени прикрыл мешком из-под овса.
Почтовая карета. Гравюра.
Темнота заставила Тома заглянуть внутрь себя, и он вспомнил всю свою маленькую жизнь, свои дела, свои обещания, свою мать и сестёр и прощальные слова отца; и он принимает полсотни прекрасных решений и собирается вести себя как настоящий Браун; да он и есть настоящий Браун, хотя и маленький.
Потом он начинает предвкушать своё таинственное мальчишеское будущее и размышлять, что за место Рагби, и чем они там занимаются, и вспоминать все истории о публичных школах, которые слышал от старших мальчиков, приезжавших на каникулы. Он полон надежды и энергии, и, несмотря на холод, начинает барабанить пятками под сиденьем; ему бы хотелось запеть, только он не знает, как это воспримет его товарищ — безмолвный кондуктор.
Рассвет начинается в конце четвёртого перегона, и карета подъезжает к маленькой придорожной гостинице, позади которой большие конюшни. Яркий свет виднеется в окне бара, задёрнутом красными шторами, а дверь открыта. Кучер складывает кнут вдвое и бросает его конюху; от лошадей валит пар. Он гнал их последние две мили и прибыл на две минуты раньше, чем положено по расписанию; он слезает с козел и идёт в гостиницу. Следом за ним слезает и кондуктор.
— Прыгайте и вы, сэр, — говорит он Тому, — сейчас я вам дам чего-нибудь горяченького.
Тому нелегко спрыгнуть вниз, нелегко даже нащупать ногами верх колеса; ног он совершенно не чувствует, с таким же успехом они могли бы быть на том свете; поэтому кондуктор снимает его с крыши кареты и ставит на землю, а потом они, тяжело ступая, присоединяются в баре к кучеру и другим наружным пассажирам.