Лесли Скотт предсказывал, что второй акт “пройдет на всех парусах”, и его прогноз почти оправдался. Попутный ветер принесла с собой песня продавщицы клубники. Тут, как в любовном дуэте, и мелодия, и ситуация — женщина продает клубнику на улице — были русским понятны, и они были очарованы. После этого каждая сцена принималась благожелательно; и если спектакль не прошел “на всех парусах” — вероятно, слишком много воды утекло, — то и не потонул, благополучно доплыв до конца.
Когда занавес упал и начались вызовы, тележурналисты и фотографы стали носиться по проходам, снимая параллельно хлопавших русских и кланявшихся исполнителей.
— Они потрясены, — опять изрек Лаури, а жена его закончила вечным: “Они никогда такого не видели”.
Аплодисменты, которые, по словам опытного очевидца, “ни в какое сравнение не идут с премьерой в Большом театре”, длились логичное количество выходов, после чего быстро стали угасать. И тут-то, когда люди уже вставали с мест, Брин затребовал более явного успеха, бросив в бой “стихийный”, сверх программы, выход на аплодисменты, срепетированный сегодня днем. Один за другим исполнители выходили на сцену, кружась и раскачиваясь под барабанный бой.
— О боже, — простонала мисс Райан, — только не это! Не надо выклянчивать!
Последовала проверка на прочность, в ходе которой зрители пошли на компромисс: настоящие аплодисменты заменились равномерными хлопками. Прошло три минуты, четыре, пять, шесть, семь. Наконец, после того как похлопали электрикам и т. п. и мисс Флауэрс послала публике прощальный воздушный поцелуй, Брин, раскланявшись в последний раз, позволил опустить занавес.
Американского посла с супругой, а также разных советских чиновников провели за кулисы, пожать руки исполнителям.
— Не понимаю, из-за чего сыр-бор, — весело покрикивала миссис Гершвин, протискиваясь сквозь царившее за кулисами столпотворение. — Из-за какого-то глупого Порги.
Савченко пробился к миссис Брин. Деревянно пожав ей руку, он сказал:
— Хочу поздравить вас с очень большим успехом.
Миссис Брин прикоснулась платочком к глазам, вытирая несуществующие слезы.
— Эта овация. Дивно, правда? — Она глянула на мужа, который вместе с Боленами позировал для фотографов. — Такая дань восхищения Роберту.
Выйдя из театра, я довольно долго шел, прежде чем увидел такси. Впереди шли трое, два молодых человека и девушка. Как я понял, они только что посмотрели “Порги и Бесс”. Голоса их звонко отдавались на затененных, снежно-безмолвных улицах. Они говорили все разом, возбужденная болтовня перемежалась пением: зазывный крик продавщицы клубники, обрывок “Summertime”. Потом девушка, явно не понимая слов, но фонетически их запомнив, пропела: “There’s a boat that’s leavin’ soon for New York, come with me, that’s where to belong, sister…” Спутники аккомпанировали ей свистом. Орлов сказал: “А летом вы только это и будете слышать. Они не забудут”.
Надежда, таившаяся в этих молодых, которые не забудут, перед которыми открылись новые горизонты, — этого ведь достаточно, думал я, чтобы сказать Генри Шапиро, что премьера прошла на ура? Это не был успех “разорвавшейся бомбы”, которого ожидали владельцы Эвримен-оперы, — это была победа более тонкого свойства, значимая, плодотворная. И все-таки, когда я лежал у себя в номере и наконец зазвонил телефон, меня охватили сомнения.
“Как все прошло? Как было на самом деле?” — вопросы эти требовали журналистского ответа, без тонкостей. Мог ли я, не кривя душой, дать Шапиро радужный отчет о том, как приняли оперу? Мне хотелось бы именно этого; подозреваю, что именно это ему хотелось услышать. Но я все не поднимал трубку, а в голове у меня вертелось множество “если бы”: если бы у русских были программки, если бы торжественная часть была покороче, если бы от публики меньше требовалось, если бы… я наконец решился и взял трубку. Но звонила мисс Лидия, сказавшая, что просит извинения, что мне кто-то звонил из Москвы и его разъединили. В тот вечер звонков больше не было.
В двух главных газетах города, “Смене” и “Вечернем Ленинграде”, появились рецензии на спектакль. Болен нашел обе статьи “в целом прекрасными. Очень вдумчивыми. Видно, что они отнеслись к делу серьезно”.
Критик “Вечернего Ленинграда” писал: “„Порги и Бесс” — работа, отмеченная блестящим талантом и необыкновенным мастерством… тепло принята публикой”. Дальше эта мысль растягивалась на полторы тысячи слов. Он хвалил партитуру (“Музыка Гершвина мелодична, искренна, пропитана негритянским музыкальным фольклором. В ней масса по-настоящему выразительных, разнообразных мелодий”), режиссуру Брина (“Спектакль мастерски срежиссирован и захватывает динамичностью и размахом”), дирижера (“Музыкальная сторона спектакля на очень высоком уровне”) и, наконец, исполнителей (“…на редкость гармоничный ансамбль…”). Легкий нагоняй получило либретто: рецензент заметил в нем “элементы экспрессионизма и мелодраматизма, а также избыток подробностей из сферы уголовного следствия”. Не забыл “Вечерний Ленинград” нажать и на политическую педаль: “Мы, советские зрители, понимаем, как разлагающе действует капиталистический строй на сознание, ум и нравственность народа, задавленного нищетой. Это переводит пьесу Хейуорда, в музыкальной обработке Гершвина, в разряд музыкальной драмы”. Но такого рода соображения представлялись простым pianissimo по сравнению с оглушительными пропагандистскими аккордами, которых ожидали противники гастролей “Порги и Бесс”.
Второй критик, Ю. Ковалев, писавший в “Смене”, упомянул фактор, оставленный без внимания “Вечерним Ленинградом”. “Неприятное впечатление производит поразительно эротическая окраска некоторых танцевальных сцен. Трудно винить в этом специфику национального танца. Скорее виноваты тут режиссерский вкус и, вероятно, „традиция”, восходящая к бродвейскому „бурлеску” и „ревю”. Но в целом, — продолжал Ковалев, — „Порги и Бесс” — одно из интереснейших событий театрального сезона. Это прекрасно сыгранный спектакль, яркий, полный движения и музыки. Он свидетельствует о высокой талантливости негритянского народа. Возможно, не все в музыке и постановке будет одобрено советскими зрителями, не все им будет понятно. Мы не привыкли к натуралистическим деталям в танце, к чрезмерно джазовому звучанию симфонического оркестра и т. д. Но, несмотря на это, спектакль расширяет наше представление об искусстве современной Америки и знакомит с неизвестными ранее гранями музыкальной и театральной жизни США”.
Рецензии появились только в четверг, через три дня после премьеры. К тому времени они уже никого не интересовали, и труппа листала их позевывая.
— Ну да, написали, спасибо, но кого это волнует? — выразил общее мнение один из исполнителей. — Какая разница, что русские думают? Главное — что дома пишут. Все остальное — чепуха.
Что пишут в Америке — труппа уже знала, ибо во вторник Брин получил телеграмму из нью-йоркского филиала Эвримен-оперы. Мисс Райан отпечатала текст в нескольких экземплярах и, когда мы встретились в холле, вывешивала один экземпляр на доску объявлений.
— Привет, — сказала она. — Угадай, что было? Звонил Степан Кролик. Приглашал на танцы. Как ты думаешь, можно? Если он действительно имеет в виду танцы? Вообще-то мне все равно, я бы с Джеком Потрошителем пошла, лишь бы подальше от “Порги и Бесс”. — С этими словами она прикнопила к доске телеграмму.
“Роберт Брин Гостиница Астория Ленинград СССР точка
Здесь восторженные статьи весь декабрь 27 газет точка все пишут о десятиминутной овации точка
Заголовки журналах — „Ленинград в восторге от Порги и Бесс” точка
Ассошиэйтед Пресс говорит про громадный спрос на билеты и количество зрителей точка
Заголовок телеграммы „Порги завоевывает похвалы в России” на публикации АП точка
Передовая Миррор „Дипломаты от сердца к сердцу — исполнители взяли Ленинград песней запятая мы гордимся ими” точка
Публикация АП в некоторых газетах запятая говорит московское радио запятая назвало премьеру громадным успехом точка