Он нагнулся к отверстию, поднял камень и без особого труда, несмотря на его тяжесть, вставил на прежнее место.
– Вы вынули этот камень довольно небрежно, – сказал он, покачав головой. – Разве у вас нет инструментов?
– А у вас есть? – спросил Дантес с удивлением.
– Я себе кое-какие смастерил. Кроме напильника, у меня есть все, что нужно: долото, клещи, рычаг.
– Как я хотел бы взглянуть на эти плоды вашего терпения и искусства, – сказал Дантес.
– Извольте – вот долото.
И он показал железную полоску, крепкую и отточенную, с буковой рукояткой.
– Из чего вы это сделали? – спросил Дантес.
– Из скобы моей кровати. Этим орудием я и прорыл себе дорогу, по которой пришел сюда, почти пятьдесят футов.
– Пятьдесят футов! – вскричал Дантес с ужасом.
– Говорите тише, молодой человек, говорите тише; у дверей заключенных часто подслушивают.
– Да ведь знают, что я один.
– Все равно.
– И вы говорите, что прорыли дорогу в пятьдесят футов?
– Да, приблизительно такое расстояние отделяет мою камеру от вашей; только я неверно вычислил кривую, потому что у меня не было геометрических приборов, чтобы установить масштаб; вместо сорока футов по эллипсу оказалось пятьдесят. Я думал, как уже говорил вам, добраться до наружной стены, пробить ее и броситься в море. Я рыл вровень с коридором, куда выходит ваша камера, вместо того чтобы пройти под ним; все мои труды пропали даром, потому что коридор ведет во двор, полный стражи.
– Это правда, – сказал Дантес, – но коридор идет только вдоль одной стороны моей камеры, а ведь у нее четыре стороны.
– Разумеется; но вот эту стену образует утес; десять рудокопов, со всеми необходимыми орудиями, едва ли пробьют этот утес в десять лет; та стена упирается в фундамент помещения коменданта; через нее мы попадем в подвал, без сомнения, запираемый на ключ, и нас поймают; а эта стена выходит… Постойте!.. Куда же выходит эта стена?
В этой стене была пробита бойница, через которую проникал свет; бойница эта, суживаясь, шла сквозь толщу стены: в нее не протискался бы и ребенок; тем не менее ее защищали три ряда железных прутьев, так что самый подозрительный тюремщик мог не опасаться побега. Гость, задав вопрос, подвинул стол к окну.
– Становитесь на стол, – сказал он Дантесу.
Дантес повиновался, взобрался на стол и, угадав намерение товарища, уперся спиной в стену и подставил обе ладони.
Тогда старик, который назвал себя номером своей камеры и настоящего имени которого Дантес еще не знал, проворнее, чем от него можно было ожидать, с легкостью кошки или ящерицы взобрался сначала на стол, потом со стола на ладони Дантеса, а оттуда на его плечи; согнувшись, потому что низкий свод мешал ему выпрямиться, он просунул голову между прутьями и посмотрел вниз.
Через минуту он быстро высвободил голову.
– Ого! – сказал он. – Я так и думал.
И он спустился с плеч Дантеса на стол, а со стола соскочил на пол.
– Что такое? – спросил Дантес с беспокойством, спрыгнув со стола вслед за ним.
Старик задумался.
– Да, – сказал он. – Так и есть; четвертая стена вашей камеры выходит на наружную галерею, нечто вроде круговой дорожки, где ходят патрули и стоят часовые.
– Вы в этом уверены?
– Я видел кивер солдата и кончик его ружья; я потому и отдернул голову, чтобы он меня не заметил.
– Так что же? – сказал Дантес.
– Вы сами видите, через вашу камеру бежать невозможно.
– Что ж тогда? – продолжал Дантес.
– Тогда, – сказал старик, – да будет воля божия!
И выражение глубокой покорности легло на его лицо.
Дантес с восхищением посмотрел на человека, так спокойно отказывавшегося от надежды, которую он лелеял столько лет.
– Теперь скажите мне, кто вы? – спросил Дантес.
– Что ж, пожалуй, если вы все еще хотите этого теперь, когда я ничем не могу быть вам полезен.
– Вы можете меня утешить и поддержать, потому что вы кажетесь мне сильнейшим из сильных.
Узник горько улыбнулся.
– Я аббат Фариа, – сказал он, – и сижу в замке Иф, как вы знаете, с тысяча восемьсот одиннадцатого года; но перед тем я просидел три года в Фенестрельской крепости. В тысяча восемьсот одиннадцатом году меня перевели из Пьемонта во Францию. Тут я узнал, что судьба, тогда, казалось, покорная Наполеону, послала ему сына и что этот сын в колыбели наречен римским королем. Тогда я не предвидел того, что узнал от вас; не воображал, что через четыре года исполин будет свергнут. Кто же теперь царствует во Франции? Наполеон Второй?
– Нет, Людовик Восемнадцатый.
– Людовик Восемнадцатый, брат Людовика Шестнадцатого! Пути провидения неисповедимы. С какой целью унизило оно того, кто был им вознесен, и вознесло того, кто был им унижен?
Дантес не сводил глаз с этого человека, который, забывая о собственной участи, размышлял об участи мира.
– Да, да, – продолжал тот, – как в Англии: после Карла Первого – Кромвель; после Кромвеля – Карл Второй и, быть может, после Якова Второго – какой-нибудь шурин или другой родич, какой-нибудь принц Оранский; бывший штатгальтер станет королем, и тогда опять – уступки народу, конституция, свобода! Вы это еще увидите, молодой человек, – сказал он, поворачиваясь к Дантесу и глядя на него вдохновенным взором горящих глаз, какие, должно быть, бывали у пророков. – Вы еще молоды, вы это увидите!
– Да, если выйду отсюда.
– Правда, – отвечал аббат Фариа. – Мы в заточении, бывают минуты, когда я об этом забываю и думаю, что свободен, потому что глаза мои проникают сквозь стены тюрьмы.
– Но за что же вас заточили?
– Меня? За то, что я в тысяча восемьсот седьмом году мечтал о том, что Наполеон хотел осуществить в тысяча восемьсот одиннадцатом; за то, что я, как Макиавелли, вместо мелких княжеств, гнездящихся в Италии и управляемых слабыми деспотами, хотел видеть единую, великую державу, целостную и мощную; за то, что мне показалось, будто я нашел своего Цезаря Борджиа в коронованном глупце, который притворялся, что согласен со мной, чтобы легче предать меня. Это был замысел Александра Шестого и Климента Седьмого; он обречен на неудачу, они тщетно брались за его осуществление, и даже Наполеон не сумел завершить его; поистине над Италией тяготеет проклятие!
Старик опустил голову на грудь.
Дантесу было непонятно, как может человек рисковать жизнью из таких побуждений; правда, если он знал Наполеона, потому что видел его и говорил с ним, то о Клименте Седьмом и Александре Шестом он не имел ни малейшего представления.
– Не вы ли, – спросил Дантес, начиная разделять всеобщее мнение в замке Иф, – не вы ли тот священник, которого считают… больным?
– Сумасшедшим, хотите вы сказать?
– Я не осмелился, – сказал Дантес с улыбкой.
– Да, – промолвил Фариа с горьким смехом, – да, меня считают сумасшедшим; я уже давно служу посмешищем для жителей этого замка и потешал бы детей, если бы в этой обители безысходного горя были дети.
Дантес стоял неподвижно и молчал.
– Так вы отказываетесь от побега? – спросил он.
– Я убедился, что бежать невозможно, предпринимать невозможное – значит восставать против бога.
– Зачем отчаиваться? Желать немедленной удачи – это тоже значит требовать от провидения слишком многого. Разве нельзя начать подкоп в другом направлении?
– Да знаете ли вы, чего мне стоил этот подкоп? Знаете ли вы, что я четыре года потратил на одни инструменты? Знаете ли вы, что я два года рыл землю, твердую, как гранит? Знаете ли вы, что я вытаскивал камни, которые прежде не мог бы сдвинуть с места; что я целые дни проводил в этой титанической работе; что иной раз, вечером, я считал себя счастливым, если мне удавалось отбить квадратный дюйм затвердевшей, как камень, известки? Знаете ли вы, что, для того чтобы прятать землю и камни, которые я выкапывал, мне пришлось пробить стену и сбрасывать все это под лестницу и что теперь там все полно доверху, так что мне некуда было бы девать горсть пыли? Знаете ли вы, что я уже думал, что достиг цели моих трудов, чувствовал, что моих сил хватит только на то, чтобы кончить работу, и вдруг бог не только отодвигает эту цель, но и переносит ее неведомо куда? Нет! Я вам сказал и повторю еще раз: отныне я и пальцем не шевельну, ибо господу угодно, чтобы я был навеки лишен свободы!