Гест умолк. Аслауг прислала ему еще и серебряную чарку искусной работы, вероятно как неопровержимое доказательство собственного благополучия, рассчитывая поразить брата, однако на Геста это произвело удручающее впечатление, частица беспомощного исландского благополучия, не идущего ни в какое сравнение с тем миром, в каком жил он сам.
— Чего же она тогда хочет? — спросил Хакон.
— Она хочет, чтобы я проводил его в Ашингдон, а потом уговорил оставить Кнута и Эйрика и перейти к норвежскому конунгу Олаву.
Хакон нахмурил брови:
— И ты это сделаешь?
— Нет. Иначе не стал бы тебе рассказывать. — Гест улыбнулся. — Я спросил у твоего отца, а он ужасно разозлился, велел приказать парню остаться, если он здесь появится, и в случае чего посадить его под замок.
— И что же, ты так и поступишь?
— Нет. Я вообще не стану ничего делать. И твой отец это знает.
Хакон задумчиво кивнул. За спиною у них солнце клонилось к закату, на монастырской стене напротив чернели две тени, высокая и низкая. Холодало. Они спрыгнули с ограды, зашагали через сад. Внизу было еще прохладнее. Наконец Хакон сказал:
— Как по-твоему, в том, что меня отзывают отсюда именно сейчас, есть некий подспудный смысл? — Он смотрел на яблоневый цвет, белыми снежинками слетавший на росистую траву и в тихий ручей, змейкой бегущий меж корявых старых корней.
Гест сказал, что не понимает вопроса и лучше Хакону в этом не копаться.
Они попрощались. Гест получил кожаный кошелек с золотыми монетами йорвикской чеканки (на одной стороне король Кнут, rex anglorum,[119] на другой — вороны Ландейдана) и добрый совет держаться ярла, оставаться при нем, что бы ни случилось.
— Ибо теперь я понимаю, что вас не разлучить.
Но когда Хакон ушел, Гест кое-что придумал. Конечно, он жил в безупречном мире, который не хотел покидать, но в этой безупречности кой-чего недоставало, и остаток нынешнего дня и весь следующий мастерил из дощечек от старых ящиков водяное колесо, насадил его на круглую спицу, а концы ее закрепил меж камней по берегам садового ручья. Колесо было почти такое же, как то, какое некогда сделал ему отец, только чуть побольше, и вертелось оно медленнее, потому что этот ручей тек неспешно. Странно, думал Гест, почему я раньше не догадался сделать колесо, ведь оно успокаивает, как тогда, в детстве, а еще думал о том, что когда-нибудь сюда придет Гюда, спросит, что это за штука и нельзя ли ее к чему-нибудь приспособить, а он скажет, что нет, просто на колесо приятно смотреть, и она с ним согласится.
Следующие несколько дней он мастерил скамейку, низкую, чтобы сидеть, не болтая ногами, возле водяного колеса и слушать журчащий голос Йорвы, хотя от детства его отделяло целое море; водяное колесо и шелест фруктовых деревьев — два его мира разом.
Но Гюда не приходила.
И это его огорчало, словно он не желал понять, что был всего лишь орудием этой загадочной женщины, которая соединила в себе двух других его возлюбленных, Ингибьёрг и Асу, соединила в существо более высокого порядка, сохранив при этом собственную неповторимость. Колесо вертелось день и ночь, а она не появлялась, даже не зашла спросить, как поспевают яблоки, хотя в минувшие годы никогда об этом не забывала.
Однако Гест снова увидел свои руки за работой, а тот, кто видел свои руки за работой, вечен и бессмертен, и он снова взялся резать по дереву, на досуге, когда не писал, и прежде всего сделал красивую спинку для скамьи, вырезав на ней тот же узор, что на фронтоне органа в церкви Святой Троицы. Потом он украсил резной каймою одну из лопастей водяного колеса и обнаружил, что она превратилась в живую змейку, которая увлекала его взгляд и мысли далеко-далеко. Пришел Обан, долго любовался колесом и змейкой, посидел на скамье и сказал, что теперь Гест, наверно, понял, как важно им было остаться в Йорке. Обан, конечно, не Гюда, но и он тоже ногами не болтал и сказал то, что нужно, то, чего Гюда, пожалуй, в конечном счете не сказала бы.
Исподволь в голове у Геста начал обозначаться другой вопрос, давнишний, коренящийся в боязни, что длиться вечно ничто не может, и сводившийся к тому, о чем они с ярлом говорили еще при первой встрече, к закону в душе человека, ведь мог ли ярл в самом деле — пусть даже состарившись и устав от жизни — не испытывать ни малейшего поползновения отомстить новому норвежскому конунгу и вернуть себе отчий край, неправда ведь, что он сидит здесь тихо — мирно?!
И когда однажды под вечер пришел Гримкель и сообщил, что Эйрик желает с ним говорить, Гест тотчас отправился в замок, чтобы получить окончательный ответ на свой вопрос: как ты сумел задавить в себе жажду мести? И ярл наверняка скажет: только силою воли. Потом он, вероятно, слегка усмехнется и добавит, что Хакон и король Кнут все равно отвоюют отчий край, умный человек обретает то и другое, и месть и уважение, поскольку слово свое не нарушает, не в пример глупцу, которому не дано ничего.
Но ярл не дал ему повода заговорить об этом, он полулежал в мягком кожаном кресле и повел речь о давних переговорах насчет мира в Шотландии, решительно заявил, как важно, что Гест запоминал все слово в слово, а главное, что добился соглашения именно он, ярл, а не Хакон.
Гест удивился давнему и совершенно никчемному упрямству, с каким все это было сказано, а потом на него вдруг снова нахлынула зимняя стужа, и он почувствовал, что его видят насквозь, неусыпно за ним следят, — неужто ярл знает, чем он занимался в монастыре?
Он покорно промямлил, что конечно же все помнит, но ярл не успокоился, пока он не пересказал все, сперва своими словами, потом ярловыми, особенно подчеркнув роль Хакона — неосведомленного заложника и все ж таки сына своего отца.
— Значит, Кнут не одобрил это соглашение?
— Нет, — ответил ярл, уже спокойнее.
— Он считает это предательством?
— Да, — сказал ярл и закрыл глаза в знак того, что аудиенция окончена.
Гест пошел восвояси, изнывая от нового беспокойства, в особенности загадочным знаком ему казалось то, что за все время в замке он ни разу не вспомнил о Гюде, а ведь был так близко от нее, только открой дверь и…
Вновь настало лето, как никогда знойное и душное, Гюда выходила со свитою в город, и Гест издали наблюдал за нею; в противоположность супругу, она была совершенно неподвластна времени, если не считать подушечки жира на шее, заметной на ярком солнце, но это Гюду не портило, она как была, так и осталась небесной гостьей на земле.
В город прибывали торговые корабли и купцы, ибо Йорвик процветал в мирном своем великолепии, приехал новый архиепископ, получил торжественную аудиенцию у ярла, проинспектировал монастырь — водяное колесо весьма похвалил, — послушал раскаты органа в церкви Святой Троицы. А в тот вечер, когда Гест вез из сада первые осенние яблоки, он вдруг заметил знакомый силуэт впереди конного отряда, который аккурат спешился возле замка, — тяжелая ширококрылая птица опустилась на деревянную крестовину, вбитую в землю одним из приезжих. Это был Митотин, а возглавляли отряд Хавард и его брат Эйвинд, более не страдавший таинственной лихорадкой, но, как и все остальные, потный, красный, запорошенный дорожной пылью.
— Маленький исландец, — вскричал Хавард, поднял его с телеги, заключил в объятия и, судя по всему, не держал зла на ашингдонского «древолаза». И Хавард, и его брат были одеты и вооружены, как англосаксонские хёвдинги, и цвет лица у обоих изменился — серый оттенок исчез без следа.
— Мы прибыли повидать ярла, — сказал Эйвинд, хлопнув по ладони пергаментным свитком. — Но он, говорят, не принимает.
— Хворает он, — отозвался Гест и первым вошел в замок. В аванзале за столом сидел Гримкель и с превеликим усердием что-то писал, за спиной у него в углу спал единственный стражник.
— Он не желает, чтобы его беспокоили, — буркнул аббат.
Но Гест смело отворил дверь; ярл, лежа на столе, шепотом разговаривал с Обаном, которого призвал осмотреть гнойник в горле, мешавший ему глотать и говорить.