Что там дорога от Фрежюса? Подлинный триумф Бонапарт изведал после Маренго, когда вернулся в Париж, обуянный всеобщим ликованием. Французы радовались, как дети, а рабочие, набрав камней, выбивали стекла в окнах тех домов, которые не были украшены, не были иллюминованы:
– Эй! Кто тут живет? Уж не роялистская ли гадина? Почему не радуются вместе с народом? Да здравствует наш великий консул, давший нам славу, порядок и дешевое мясо…
Улица Шантрен была переименована в улицу Победы!
9. Всаднику оставаться спокойным
– Ну, вот и все, – говорил Бонапарт жене. – И как все просто… Люди боятся катастроф, но они нуждаются в них: сильные потрясения оживляют мир, и люди начинают боготворить тех, кто эти катастрофы вызывает… Каждое поколение французов нуждается в хорошей кровавой бане!
Отныне власть Бонапарта покоилась уже не только на 18 брюмера – она обретала нерушимый фундамент. Но после Маренго он стал более сдержан, даже суховат, привык держать правую руку за отворотом жилета, чтобы избегать пожатья других рук, – ему, первому консулу, уже неприлично это приветствие, означающее равенство и братство. Правда, Бонапарт оставался и теперь крайне любезен с народом, он запросто хлопал солдат по плечу («Как живется, старый ворчун?»), генералов брал за ухо или отпускал им легкие приятельские пощечины, и эта ласка заменяла им награждение орденом.
После Маренго бедная Италия снова подверглась разорению. Лувр обогатился множеством живописных сокровищ, взятых из монастырей, из городских пинакотек, просто сорванных со стен частных квартир. Через заставы Парижа тянулись тяжелые обозы генералов: груды старинной мебели, посуда и серебро, ковры и ткани, картины и скульптуры – все это победители бессовестно растаскивали по своим особнякам, уже распухшим от пресыщения. Сыновья мелких нотариусов и трактирщиков, внуки мельников и бочаров, наследники лавочников и конюхов, генералы уже не знали, чем украсить своих жен и метресс. Не знали, чем украсить и себя: на их шляпах сверкали дамские эгреты, в плюмажах треуголок колыхались громадные перья страусов. Бонапарт не обращал на этот безбожный карнавал никакого внимания, поступая так, очевидно, из принципа: «Если танцуешь сам, не мешай танцевать другим».
Луи Давид был вызван им в Тюильри:
– Надеюсь, вы оставили свой «Переход через Фермопилы»? Франции нужно показать переход через Сен-Бернар. Можете внизу картины написать мое имя подле имен Карла Великого и Ганнибала… Позировать? Но у меня, Давид, нет времени. Натяните на манекен мой мундир, пропахший порохом Маренго, нахлобучьте на любого болвана мою шляпу… Наверное, вы, Давид, уже распознали мой гений?
– Да, гражданин Бонапарт.
– Зовите меня проще: мсье…
Давид поспешил исполнить персональный заказ великого человека. Художник-якобинец превращался в придворного с неизменным: чего изволите? Так тростник сгибается ветром. Бонапарт желал видеть себя на кручах Сен-Бернара верхом на вздыбленном жеребце. «Лошадь вы сделайте горячей, – диктовал он, – но всадника оставьте спокойным…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лагори с генералом Неем увели кавалерию вперед, а Моро задержал свою лошадь. На этой безлюдной дороге ему казалось, что он досматривает вещий сон: перед ним валялся кузнечный фургон, опрокинутый в канаву, из него неряшливой грудой высыпались гвозди с подковами, через рваную мешковину виднелись куски угля. Сердце кольнуло дурным предчувствием, и тут Моро увидел австрийцев – их белые мундиры, их полированные до блеска штыки; молодой венский ротмистр, улыбаясь, целился из пистолета, другая рука его картинно опиралась на великолепную трость с рукоятью из голубого оникса, и Моро удивился, что даже в такие моменты жизни сознание может четко фиксировать подобные мелочи.
– Какая честь для меня! – воскликнул офицер. – Я лишь ротмистр, а пленяю дивизионного генерала Франции.
Ну, в таких случаях лучше идти вперед… Моро тронул лошадь шенкелями, в жестоком посыле она перемахнула канаву.
– А вы не подумали, сударь, какая честь сложить оружие перед генералом Моро? Успокойте своих солдат…
Опытный воин, он вмиг уронил голову к холке коня, и пуля прошла над затылком. Палаш – вон, вон, вон…
– А! – с надсадой произнес Моро и видел как развалилась медная каска. – А! – повторил он, рубя снова, и видел, как голова стала отделяться от шеи…
Один штык погрузился в круп лошади, как в тесто, другой болью пронзил ногу Моро, и он ускакал прочь, провожаемый пулями. Лагори сначала заметил ранение животного:
– Из нее хлещет, будто кагор из дырявой бочки.
– Да, Лагори, да, дружище… Но еще не отлита пуля, на которой было бы начертано: гражданин Моро!
Кампания затягивалась. Моро был вынужден подчинить свою, тактику общей стратегии войны. Одним флангом он упирался в крепость Ульма, где засел Край со своей экземой, другим флангом прикрывал армию Бонапарта в Италии – со стороны альпийских проходов. Генералы, не всегда зная истинные причины его сдержанности, упрекали Моро напрасно…
Кавалерия долго ехала ореховым лесом.
– Лагори, у меня набежал полный сапог крови, а кобыла стала хромать. В первой же деревне устроим ночлег. Хочу выспаться на хорошей и мягкой постели… Заодно напишу первому консулу о наших делах в Тироле.
Деревня была богатой, чисто выметенной, улица вымощена, как в городе, для Моро отвели каменный дом. Молодая хозяйка с ворохом бус на шее проколыхала перед генералом «колоколом» пышной тирольской юбки. Настала ночь.
– Вы долго будете еще писать?
– Нет, фрейлейн. Я разве мешаю?
– Мне все равно, – безразлично отвечала она…
Решительно раздевшись, женщина легла в постель. Моро перечитал письмо к Бонапарту: «Мы тут с Краем играем в жмурки (nous ta^tonnos), он с целью держаться при Ульме, я – чтобы удалить его оттуда… теперь я принудил противника отодвинуться к Тиролю, стало быть, он уже не опасен. Что можно сделать еще в вашу пользу?..» Крестьянка терпеливо ожидала его на громадной постели – молодая, здоровущая, доступная, как вода из вечной реки человеческой жизни.
– Ну, ладно, – сказал ей Моро, – а где твой жених?
– Он капралом в крепости Ульма.
– Если так, чего ты развалилась передо мною?
Ответ крестьянки отражал историю всей Европы:
– Сколько веков все армии шляются через нашу деревню, а для женщин все кончается одинаково. Так лучше с одним генералом, нежели тебя завалят в хлеву десять солдат.
Моро обмакнул перо в чернила, выделив фразу о том, что не берет контрибуций с Баварии, Вюртемберга и Франконии, дабы не возмущать жителей насилием. Задумался.
– А разве тебе не стыдно? – спросил он.
– Так поступала прапрабабка при ландскнехтах герцога Валленштейна, ложилась прабабка при походах великого Тюренна. Зато из наших сундуков не тягали приданое.
– Ах, сундуки! – догадался Моро. – Но я не Валленштейн, даже не Тюренн, и веду за собой не шайки разбойников… Ты лучше встань и сочини письмо для своего жениха. Когда я возьму Ульм, я сыщу его среди пленных, пусть радуется…
Только теперь женщина разрыдалась, и эти рыдания тоже были отголосками проклятой европейской истории. Утром, застенчивая, она принесла ему вино, сыр и хлеб с тмином. К завтраку пришли Ней и Лагори, генералы долго жевали молча.
– Дурак! – вдруг четко произнес Моро.
Ней, поднимая кубок с вином, загрохотал:
– Ага! Теперь жалеешь, что спал один…
– Нет. Я вспомнил этого венского ротмистра. Поверьте, мне было противно рубить его, дурака. Но я озверел! Это бывает со мною не часто, но иногда все же бывает…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Доминик Рапатель вернулся из Парижа с новостью:
– Первый консул – кто бы поверил? – виделся с Жоржем Кадудалем, он предлагал ему сразу чин генерала, если Кадудаль погасит пожары «шуанерии» в бунтующей Вандее.
– Бонапарта можно уважать, – рассудил Моро. – Он не побоялся, что Кадудаль задушит его в кабинете Тюильри, а кулаки у этого мужлана величиной с мою голову.