Но Анна молчит, и когда второй криптограф спрашивает, что она сделала, кому сообщила, что намерена делать, ответов у нее нет. Ни ответов, ни оправданий, и тогда плечи его поникают, голос дребезжит от разочарования — или нет, думает она позже, — от удивления; а чайки над ними взлетают, оседлывают воздух, мяукают, как животные, подражая смеху. На следующей станции подземки он уходит, не сказав до свидания, опустив голову, засунув руки в карманы, задевая плечами вечернюю толпу, спешащую в сторону Вестминстера, и больше она его никогда не встречает.
Каждое утро ее ждет кабинет. Теперь он кажется безобразным, совершенно неприветливым, половина жизни, но не часть ее. Комната с отдаленным видом на людей, отлично соответствует своему предназначению. Она опускает жалюзи и закуривает. Эта привычка раньше была ей не по душе, но теперь она решает, что ей нравится. Напоминает Аннели. Маленький себялюбивый акт курения, способ отсчитывать часы.
Что она будет делать? Кому скажет? Ничего и никому. Никакого решения. Ничего похожего на выбор. Солнце пробивается сквозь жалюзи, ложится на шею пятнами света.
Мысль о Джоне, он ждет ее предательства. Проблеск его отчаяния. Она хочет снова поговорить с ним, но не может себя заставить. Кажется, уже слишком поздно. Она могла бы сказать ему, что только владеет фактами, как было всегда. Что у нее тоже есть секрет и она умеет хранить секреты. Что она любит его. Готова была полюбить еще до того, как встретила. Она хотела бы сказать ему все это.
Дни, когда она пробует забыться в работе, и другие, когда — бог знает сколько времени — она вообще не работает. Дым лениво поднимается от ее руки, мысли о Джоне возвращаются снова и снова, тупая боль воспоминаний или фантазий, каждый раз иных, но всегда тех же самых, как музыкальные вариации. Она проводит свои дни в ожидании, как и он в ее мыслях всегда ждет: ее или ее поступков. Или в ожидании — теперь она понимает, — когда назовут цену. Человек, ожидающий падения.
II
Листопад
Это поднимается из глубины, среди ночи, заметить некому и мало что можно сделать. Проявляется постепенно, так что легко усомниться; как ночной дождь, который, может, пройдет к утру. Исподволь и так далеко ото всех, что временами словно вообще ничего не происходит.
На острове Коппер, в перегретой времянке на исследовательской станции «Никольское», в одном нестиранном термобелье и майке с надписью «Отсюда видно завтра», Матти Пеллинен, мечтая о здравомыслящих мужиках, загружает данные об Алеутской глубоководной равнине — ее затопленных утесах, островах и пиках. Лишь случайно она замечает, как дрогнул экран, исказилась картинка. Похоже на бурю, думает она, арктический шквал промчался по электрическим кабелям.
В Эбоне, где за двадцать сигарет Анны можно купить гигантскую альбакору — в одиночку не съешь — его преподобие Ток Тситси, министр внутренних дел, в ночи проверяет свои сбережения — персональное лекарство от бессонницы, — и некому сказать (или, по крайней мере, он никому не сказал), что на его счет записан кредит на сумму вдвое больше валового национального продукта страны. Утром это может обернуться пустяком, хотя его преподобию так не кажется, пока он дожидается утра в бессонном восторге.
На сторожевом плавучем маяке «Мимир-ГХ», к востоку-северо-востоку от шельфового ледника Росса Ян Люттрингхаус за полночь смотрит фильмы двадцатого века, лицо у него голубое в свете экрана, знаменитые последние слова Оутса снова и снова крутятся у него в голове (Я выйду ненадолго, Я выйду ненадолго)[11], пока он, наконец, не решает позвонить сестре, спросить у нее, не говорит ли он, как сумасшедший, и поэтому, когда он проверяет и видит, что счет его удален, ему остается только обвинять море и жизнь за то, куда они его вынесли. Позабыв о том, что деньги заставляют мир вертеться, и они же его остановят.
Дальше будут и другие истории, одна лучше другой, будто есть утешение в изяществе или красота в неправдоподобии. На острове Науру — так гласит история — вся тяжесть национального долга легла на Джеки Чун Гум, сообразительную бухгалтершу штата, засидевшуюся на первой в жизни работе допоздна. В Элис-Спринз полевой сезонный рабочий Бапп Уокер Мойр тридцать семь минут был богатейшим человеком в южном полушарии. В Магадане скромный ученик средней школы одиннадцать раз напористо пытался приобрести контрольные пакеты акций ведущих немецких футбольных команд, на вопросы отвечая лишь под именем Император Сибириус. Были люди, которые обнаружили в своих компьютерах персональные послания:
С днем рождения, Никое, встречай Листопад. Твой Вирус Перемены Даты
и были целые города, где вообще ничего не произошло, будто шторм прошел мимо них. Так это и продолжалось, а шарик вращался, меридиан за меридианом вступая в новый день.
22 сентября 2021 года. Пятница, в Лондоне листопад и в Вестминстере, осень в Нью-Йорке, хотя на Науру и Эбоне такого времени года нет, а на Коппере нет деревьев, для которых это имеет значение. Позже найдутся те, кто попытается объяснить дату и умудрится это сделать, хотя в бесконечном сборе фактов история может и солгать. (Первый день революционного календаря, Первое Вандемьера[12] Первого года; первое утро Китайской Республики; именины Ионы, что лежал, невидимый, во чреве кита). Будут теории, что передаются сами собой. (Вирус создан в Америке и достигнет ее в последнюю очередь, Джон Лоу, смертельно устав ждать, сам его запустил. Его написал двенадцатилетний подросток из Мекки; десятилетний из Дженина; двое детишек в Лакхнау. Час за часом занимается правда, или опускается, как ночь, и сыплются обвинения (и с ними призывы к справедливости и возмездию) в длительном, таинственном отсутствии виновных, в чем бы ни заключалась их вина. Начнутся поиски козла отпущения.
Но это позднее. А сначала все мало-помалу. По замыслу, Международная линия Перемены Даты[13] не пересекает мегаполисы и крупные города. Слишком немногие замечают масштаб происходящего. Большая часть с появлением вируса только сомневается, некоторые получают предупреждения от неизвестных адресатов, идут толки в Интернете, случайные телефонные разговоры. Непрочитанные сомнения и вопросы, что перелетают пустые мили Тихого океана и Берингова моря. Чатамы и Гилберты, навигационные станции, безжизненные ледяные торосы.
Спустя четыре часа полночь приходит в Токио. К тому времени слухи уже обгоняют события — шепотки что-то не то с деньгами, — но ведь слухи всегда бродят, иностранцы много чего болтают, и в девять часов фондовая биржа открывает пять своих массивных западных дверей роскошному смогу часа пик в Нихомбаси.
В считаные минуты индекс падает. Поначалу медленно, поначалу на мелких сделках — досадно, но ничего неожиданного, брокеры кривятся над своими бенто в пластиковых коробках, скорость перемен растет, а беспокойство кристаллизуется в страх.
К закрытию биржи уже слишком поздно. Будто сквозь деньги время течет вспять. Не проходит и двух часов, как мир отброшен назад на многие годы. Лица телеведущих стертые, в них растерянность и осознание, что все не так, и настолько не так, что десятилетия попросту сметены, как корабли и дома гигантскими волнами. Целые жизни, если жизни можно измерить деньгами, а это возможно, ибо деньгами они и измеряются. Алчностью, и щедростью, и желанием.
Но Анна узнает обо всем не по лицам. Все утро и до самого полудня она разговаривает с клиентами в Налоговой — парад одинаково жалких людей в одинаковых второсортных костюмах. Обедает поздно, в одиночестве, в уличном кафе, неподалеку от зеленой лужайки собора Святого Павла, где однажды сидела с Лоренсом.
Прекрасный день, перистые облака в небе над собором, и кафе ей нравится, тут подают чай в огромных потускневших чашках, и сюда не ходят ее коллеги. Для всех она здесь лишь посетитель.