Когда Орджоникидзе возмутился обыском, который сделали у одного из руководителей подведомственного ему наркомата (кажется, у Пятакова), Сталин сказал ему:
— Что ты возмущаешься? Это такая организация… Они и у меня могут обыск сделать.
Шутка.
Сталинская резолюция по поводу ареста Мандельштама шуткой, конечно, не была. Но, как и реплика, брошенная им в разговоре с Серго, она была чистейшей воды лицемерием.
О том, что Мандельштам арестован, Сталин, конечно, знал. Мало того: к тому моменту, когда до него дошло бухаринское письмо, арестовавшие Мандельштама «они» уже давным-давно получили от Него указание, как «им» надлежит в этом случае действовать.
На письме Бухарина даты нет. Но определить, когда оно было написано и отправлено, нетрудно.
Л. Максименков датирует его первой половиной июня, исходя из информации, содержащейся в первых его двух пунктах. (Подготовка к съезду писателей, дата заседания Оргбюро, на котором рассматривался вопрос об использовании оборудования старой типографии «Правды».)
Но для нас гораздо важнее другая подробность этого письма, содержащаяся в представляющем для нас главный интерес третьем его пункте.
«Я получаю, — пишет там Бухарин, — отчаянные телеграммы от жены Мандельштама, что он психически расстроен, пытался выброситься из окна…»
Из окна Мандельштам пытался выброситься в Чердыни. А то, что он с Надеждой Яковлевной оказался в Чердыни, было, как мы знаем, чудом. И причиной этого чуда было личное распоряжение Сталина. Его фраза: «Изолировать, но сохранить».
Эту сталинскую фразу Надежда Яковлевна услышала из уст следователя, который вел дело Мандельштама. Она называет его «Христофорович» — не по аналогии с Бенкендорфом, как можно было бы предположить, а просто потому, что, по иронии судьбы, именно такое было у него отчество. Николай Христофорович Шиваров — вот как его звали. Оперуполномоченный 4-го отделения СПО ОГПУ, специалист по писателям.
Стихи следователь называл «беспрецедентным контрреволюционным документом», а меня соучастницей преступления:
«Как должен был на вашем месте поступить советский человек?» — сказал он, обращаясь ко мне. Оказывается, советский человек на моем месте немедленно сообщил бы о стихах в органы, иначе он подлежал бы уголовной ответственности… Через каждые три слова в устах нашего собеседника звучали слова «преступление» и «наказание». Выяснилось, что я не привлечена к ответственности только потому, что решили «не поднимать дела». И тут я узнала формулу: «изолировать, но сохранить» — таково распоряжение свыше — следователь намекнул, что с самого верху, — первая милость… Первоначально намечавшийся приговор — отправка в лагерь на строительство канала — отменен высшей инстанцией. Преступника высылают в город Чердынь на поселение… И тут Христофорович предложил мне сопровождать О.М. к месту ссылки. Это была вторая неслыханная милость, и я, разумеется, тотчас согласилась…
(Надежда Мандельштам. Воспоминания.)
Вряд ли можно сомневаться в том, что «высшей инстанцией», отменившей первоначальный приговор, был сам Сталин. Кто еще посмел бы решить «не поднимать дела», заведенного по поводу «беспрецедентного контрреволюционного документа», мишенью которого был сам Хозяин.
Итак, резолюция Сталина на бухаринском письме вовсе не была руководством к действию. Даже Л. Максименков, интерпретирующий ее иначе, чем я, отмечает:
«Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие…» Особенность этой сентенции Сталина в том, что она не обращена ни к кому конкретно. Нет фамилии адресата… Если ответ на вопрос «кто виноват?» подразумевается («они»), то конкретного указания: «что делать?» в сталинской мысли не было. Звучал риторический вопрос и субъективная оценка факта…
(Вопросы литературы. 2003, № 4. Стр. 246.)
Мнение Сталина («Безобразие…») не обращено ни к кому персонально… Это не закон, а именно сентенция философско-созерцательного плана.
(Там же, стр. 244.)
Так что же, получается, что заступничество Бухарина никак на судьбе Мандельштама не отразилось?
Нет, это не совсем так. Ведь после этого письма ссылка в Чердынь была заменена на более мягкую, которую Н.Я. называет «воронежской передышкой».
Было ли это смягчение участи опального поэта прямым следствием бухаринского письма, неизвестно. Но мы точно знаем, что письмо Бухарина, — во всяком случае, одна подробность этого письма, — пробудило у Сталина новый интерес к делу Мандельштама и к его судьбе.
* * *
Подробностью, обратившей на себя особое внимание Сталина, был постскриптум бухаринского письма. Точнее — упоминание в этом постскриптуме имени Пастернака.
Узнав, что «небожитель», как он однажды его назвал, «в полном умопомрачении от ареста Мандельштама», Сталин позвонил Пастернаку.
Все варианты этого знаменитого телефонного разговора были рассмотрены нами в главе «Сталин и Пастернак», и рассматривая каждый из них, мы всякий раз убеждались, что, ведя с Пастернаком этот свой следовательский разговор-допрос, тиран развлекался. Он играл с поэтом, как кошка с мышью.
Это была любимая его игра.
Да, конечно, он хотел его унизить. И не только повторяющейся в разных вариантах брезгливой репликой («Мы, старые большевики, не так защищали наших друзей…», «Если бы мой друг, поэт, попал в беду, я бы на стенку лез…»), но и тем, какой выбрал момент, чтобы бросить трубку: прямо дал понять, что для разговоров с Пастернаком «о жизни и смерти» у него нет ни времени, ни желания.
Но не только же для того, чтобы «поиграть» в свою любимую игру, звонил он Пастернаку!
Так для чего же?
Какая была тут у него главная, тайная цель?
Надежда Яковлевна объясняет это так:
Пастернак спросил секретаря, может ли он рассказывать об этом разговоре или следует о нем молчать. Его неожиданно поощрили на болтовню — никаких секретов из этого разговора делать не надо… Собеседник, очевидно, желал самого широкого резонанса. Чудо ведь не чудо, если им не восхищаются…
Цель чуда была достигнута — внимание перенеслось с жертвы на милостивца, с ссыльного на чудотворца
(Надежда Мандельштам. Воспоминания.)
При всей убедительности этого соображения оно все-таки не объясняет самую природу чуда, причину его.
Почему Сталин проявил такое неожиданное мягкосердечие? Почему велел «изолировать, но сохранить»? Зачем звонил Пастернаку?
Этот вопрос не мог обойти ни один из биографов Мандельштама. И каждый из них пытался как-то на него ответить.
Стихи о Сталине дошли по назначению: преступление против высшей власти было налицо и, по обычаям тех лет, заслуживало смертной казни или, по меньшей мере, отправки в исправительный трудовой лагерь «на перековку». Сталин же отправил Мандельштама всего лишь на три года в ссылку, да еще в сопровождении жены. Как объяснить эту необычную милость?
Это размышляет автор самой известной на Западе монографии о Мандельштаме Никита Струве. И предлагает такую разгадку необъяснимого сталинского решения:
1934-й, пожалуй, наименее кровавый из сталинских годов. После страшного кровопускания коллективизации власть дает стране передышку: начинается выработка «самой демократической конституции в мире», на мази Первый съезд Союза писателей, готовится мировой антифашистский конгресс в Париже. Сурово наказать поэта еврейского происхождения за стихи, которые нельзя будет обнародовать, настолько они убийственны, — это могло помешать спокойному проведению всех этих мероприятий.
(Никита Струве. Осип Мандельштам. Лондон. 1988, стр. 85.)
Объяснение не слишком убедительное. А ссылка на еврейское происхождение поэта и вовсе комична. (Предположение, что еврейское происхождение Мандельштама могло затруднить Сталину расправу над поэтом, рождено, надо полагать, распространенным в среде русской эмиграции представлением, согласно которому советская власть воспринималась как власть откровенно и безусловно еврейская.)