Финансовые отношения Горького с Парвусом долгое время держались в строжайшей тайне. Но Ходасевич, будучи в то время одним из самых близких Горькому людей, об этой его тайне знал. И до конца дней ни с кем этим своим знанием не поделился.
Ходасевич не только никогда ни с кем о «тайне Горького» не говорил, но нигде даже для себя ее не записал и не намекнул на нее ни в книге воспоминаний «Некрополь» (1939 г.), ни в напечатанном мною посмертно тексте «послесловия» к воспоминаниям о Горьком («Совр. записки», кн. 70). И я сама не выдала секрета, когда в автобиографии («Курсив мой», 1972) описала прощальную сцену с Горьким в день нашего отъезда из Сорренто, в апреле 1925 года. Когда коляска итальянского возницы покатила по дороге в Кастелламаре, Ходасевич сказал (текст «Курсива»):
« — Нобелевской премии ему не дадут, Зиновьева уберут, и он вернется в Россию».
На самом деле Ходасевич сказал:
— Нобелевской премии ему не дадут, Зиновьева уберут, платежи Парвуса прекратятся, и он вернется в Россию.
(Н. Берберова. «Железная женщина», стр. 180—181.)
Так оно и вышло: Ходасевич как в воду глядел.
Но до возвращения Горького в СССР было еще три года, и отношения его с Ходасевичем, по крайней мере на протяжении этих трех лет, казалось бы, еще могли оставаться безмятежными.
Как уже было сказано, Горький очень высоко ценил Ходасевича-поэта, хотя поэзия всегда была той сферой, в которой чуждость этих двух людей проявлялась особенно резко. Но еще больше Горький ценил в Ходасевиче его прямоту, его исключительную правдивость:
Была… одна область, в которой он себя сознавал беспомощным — и страдал от этого самым настоящим образом.
— А скажите, пожалуйста, что, мои стихи, очень плохи?
— Плохи, Алексей Максимович.
— Жалко. Ужасно жалко. Всю жизнь я мечтал написать хоть одно хорошее стихотворение.
Он смотрит вверх грустными, выцветшими глазами, потом вынужден достать платок и утереть их.
Меня всегда удивляла и почти волновала та необыкновенно человечная непоследовательность, с которою этот последовательный ненавистник правды вдруг становился правдолюбцем, лишь дело касалось его писаний. Тут он не только не хотел обольщений, но напротив — мужественно искал истины.
(Вл. Ходасевич. «Горький».)
В окружении Горького немного было людей, способных так прямо и нелицеприятно отвечать на подобные его вопросы. Может быть, даже таким был только он один — Владислав Фелицианович Ходасевич.
Особенно сблизила их совместная работа над журналом «Беседа», который они вдвоем задумали и начали издавать.
Журнал выходил в Берлине на русском языке. Распространяться по их замыслу он должен был в России. Вышло семь номеров: в мае — июне 1923 года первый, в июле — августе того же года второй, в сентябре — октябре третий, в марте 1924 года четвертый, в июне — июле того же года пятый, и в марте 1925-го последний, шестой — седьмой.
Из попыток добиться распространения журнала в СССР, как и следовало ожидать, ничего не вышло.
То есть это Ходасевич с самого начала подозревал, что только такого развития событий и следовало ожидать. Склонный к иллюзиям Горький довольно долго еще продолжал надеяться, что прекрасный их план будет осуществлен. Но в конце концов и он вынужден был признать, что из этой затеи ничего не вышло:
Мой приезд в Париж по времени совпал с выходом последнего, шестого, номера «Беседы». По этому поводу Горький писал мне:
«Беседа» — кончилась. Очень жалко… По вопросу — огромнейшей важности вопросу! — о том, пущать или не пущать «Беседу» на Русь, было созвано многочисленное и чрезвычайное совещание сугубо мудрых. За то, чтобы пущать, высказались трое: Ионов, Каменев и Белицкий, а все остальные: «не пущать, тогда Горький вернется домой». А он и не вернется! Он тоже упрямый».
Я хорошо знал Горького и его обстоятельства. Для меня было несомненно, что он действительно не поедет в Россию — по крайней мере, вплоть до того дня, пока не уедет от него Мара. Но не менее ясно было и то, что после властного и твердого запрещения «Беседы» Горький начнет размякать и, под давлением Мары и Екатерины Павловны, пойдет на сближение с начальством. Поэтому я не без горечи указал ему в ответном письме, что меня удивляет, каким образом год тому назад его известили о допущении «Беседы», а теперь оказывается, что тогда этот вопрос еще и не обсуждался. На это Горький мне возразил:
«Разрешение на «Беседу» было дано и книги в Россию допускались, — писал он. — Затем разрешение было опротестовано и аннулировано».
Это была ложь, на которую Алексей Максимович отважился, полагая, что мне неизвестно, что книги в Россию не допускались никогда.
(Вл. Ходасевич. Послесловие к воспоминаниям о Горьком. «Современные записки» LXX, стр. 152-153.)
Тут Ходасевич ошибся. На это раз Горький ему не солгал.
После его письма Рыкову и тех оскорблений, которые на него тогда посыпались в советской печати (в «Правде» была опубликована статья «Почти на дне. О последних выступлениях М. Горького», с оскорбительной речью обрушился на Горького давний его враг — Зиновьев), кремлевскими властителями было принято такое — умиротворяющее — решение:
ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО ЦК РКП(б) О ПИСЬМЕ А.М. ГОРЬКОМУ
10 апреля 1924 г.
№ 84, п. 25 — О письме М. Горькому (т. Гусев).
а) Признать необходимым помещение заметки в газетах (от редакций) по поводу поднятого т. Рыковым вопроса о Горьком, а также посылку М. Горькому письма от ЦК…
б) Разрешить распространение в СССР журнала М. Горького «Беседа».
(«Власть и художественная интеллигенция», стр. 46.)
Трудно сказать, насколько реальным было тогда исполнение этого решения. Может быть, никто и не собирался его исполнять, а цель решения состояла только в том, чтобы успокоить, «умягчить» Горького.
Как бы то ни было, Ходасевича Горький не обманывал: официально уведомление о том, что «Беседа» к распространению в России разрешена, он действительно получил. Так что он не лгал, когда писал Ходасевичу, что такое разрешение сперва было дано, а потом аннулировано.
Но, высказывая предположение, что «после властного и твердого запрещения «Беседы» Горький начнет размякать и… пойдет на сближение с начальством», Ходасевич не ошибся.
…мои предположения оказались верны. Запретив «Беседу», в Москве решили, что нужно чем-нибудь Горького и приманить, а он на эту приманку тотчас пошел. После почти двухмесячного молчания он писал мне 20 июля: «Ионов ведет со мною переговоры об издании журнала типа «Беседы» или о возобновлении «Беседы». Весь материал заготовляется здесь, печатается в Петербурге, там теперь работа значительно дешевле, чем в Германии. Никаких ограничительных условий Ионов, пока, не ставит». Это было уже чистейшее лицемерие. Я ответил Горькому что журнал типа «Беседы» в России нельзя издавать, потому что «типическая» черта «Беседы» в том и заключалась, что журнал издавался за-границей, и что «ограничительные условия» уже налицо, ибо наша «Беседа» издавалась вне советской цензуры, а петербургская автоматически подпадает под цензуру. Все это Горький, конечно, знал и без меня, но, по обыкновению, ему хотелось дать себя обмануть, потому что хотелось пойти на сближение с советской властью…
…Я не сомневался, что и никакой новой «Беседы» не будет: не будут ее печатать даже и в Петербурге, где так «дешева работа», — а просто заставят Горького печататься в «Красной нови» и в других казенных издательствах, — и что он сам уже к этому готов. Он явно шел с властью на похабный мир, заключаемый по программе Мары: пока можно тянуть — жить за-границей, а средства для жизни получать из России. Я понял и то, что дальнейшая полемика сведется к тому, что Алексей Максимович будет мне лгать, а я его буду уличать во лжи. Но эта работа мне давно уже была тяжела. Пора было ее бросить. Прострадав несколько дней, я решился не отвечать Горькому вовсе, никогда. На том кончились наши отношения. Замечательно, что, не получив от меня ответа, Горький тоже мне больше уже не писал: он понял, что я все понял. Возможно и то, что моя близость в новых обстоятельствах становилась для него неудобна.
(«Современные записки», LXX, стр. 152, 155.)